Для большинства скорпионов комфортная температура 20°-37°С. Критический верхний предел – около 40°С. У некоторых пустынников летальный порог достигает 47°С при экспозиции 25 часов и относительной влажности всего 10 %! При температуре ниже 10°С скорпионы впадают в спячку. Однако это не мешает им выживать даже при заморозках. Не исключено, что в процессе естественной эволюции они приспособятся жить и на севере.
Организм скорпиона почти не теряет воду. Поэтому скорпион практически никогда не пьет. Необходимую для него жидкость он получает из съеденной пищи, тщательно переваривая и высасывая из нее все соки. Питается скорпион только живой добычей. При этом обходится минимальным ее количеством. Потребив одного мотылька, он может «поститься» по 6–7 месяцев, а в отсутствие пищи способен голодать до двух лет!
Разгадка его аскетизма – в обмене веществ. 70 % съеденной пищи идет на пополнение тканей тела. Для сравнения: человек усваивает всего 5 %. Кроме того, надолго впадая в анабиоз, скорпион экономит энергию. Неудивительно, что живут скорпионы значительно дольше, чем любые насекомые, многие птицы и млекопитающие.
Природа одарила скорпиона такой жизнестойкостью, что его не так просто убить.
Опять я начал почитывать книгу Лебовиса. Странное какое-то имя – Лебовис. Впрочем, не более странное, чем занятие, без громких слов ставшее делом всей моей жизни.
Я наконец-то приступил к диссертации. Она явилась для меня единственной зацепкой, формальным смыслом продолжать существовать, после того как смысл жизни был утрачен. Конечно, эта привнесенная искусственность не заменяла невозвратимой трепетной естественности, пульсирующей радости, которая и отличает жизнь подлинную от подделки. Не заменяла, но постепенно подменяла. Когда ты занимаешься искусственным, естественное теряет актуальность. Бледнеет радость, но одновременно меркнет скорбь; уходит эйфория, но тупеет, глохнет боль. Я понял, что искусство – это бегство, попытка выжить, когда жизнь невыносима.
Я понял: настоящее искусство – преодоление мучительности естества.
Единственное, чего я недопонимал: о чем же, собственно говоря, моя диссертация? Являясь частью коллективного труда лаборатории, она была кирпичиком в непостижимой для меня стене. Зато я понял кое-что о практике писательства. Писать возможно только при условии, что не маячит женщина, что твои мысли ей не заняты, свободны для иного. Неудивительно, что в ту хмельную осень я не выдавил ни строчки. Прости, моя любовь, но правда жизни беспощадна, она не терпит сантиментов, но требует осознанности: чтобы у меня появился шанс стать ученым, ты должна была из моей жизни исчезнуть.
Однако я ошибся. Как выяснилось вскоре. Писать возможно и при женщине. Более того – для нее. Точнее, за нее. Еще точнее, взять на себя ее работу, поскольку так случилось, что она – твоя жена.
Бедняжка, да. Она существовала. Как ни прискорбно, я был не один. Безжизненное мое внутреннее одиночество отягощалось ее жизненным присутствием. Была весна, когда вдруг обнаружилось, что ее учеба в институте близится к концу. Еще немного, и придется защищать диплом. Ту самую дипломную работу, которую она писать, оказывается, не начинала. По ее версии, минувший год ей дался нелегко. И, между прочим, не без моего порочного содействия. Я, в общем-то, не спорил, грешен, каюсь. Но при чем здесь… С какого перепугу… Нет, я не буду, даже не проси…
Она и не просила – требовала.
Раз я считаюсь мужем, должен ей помочь. Ей, видите ли, трудно. А мне так все равно, о чем писать. По ее мнению. Я, уж как мог, отнекивался, но на любое твердое простое «нет» обрушивался пресс ее как минимум тройного «да».