Ещё я не терпел лжи. Не любой, конечно. Если человек меня в чём-то обвинял, чего на самом деле не было, меня захлёстывала волна несправедливости, с которой я почти не мог справиться. Хотя иногда и мог сдержаться. Но если мой обвинитель был полностью уверен, что я негодяй, и с пеной у рта это доказывал, тут плотину терпения прорывало, и пока я не доказывал обратное, не успокаивался. Самое смешное, что я над собой в это самое время посмеивался со стороны, вместе с теми, кто подшучивал над моей привычкой оправдываться, и даже презирал себя за такой примитив вербального общения. Ведь обычно у нормальных людей всё наоборот: большинство спокойно переносят беспочвенные обвинения, зная, что это чушь, а раздражаются только когда обвинения попадают в цель. Эта глупая привычка провоцировала близких знакомых на колкости, в надежде услышать мои «оправдания». Но на меня это не действовало, я знал неискренность их обвинений, и всё сводилось к шуткам. То есть я, может, и оправдывался, но уже подыгрывая.
Тем не менее эти близкие люди мне были нужны. Из-за частых нервных нагрузок и срывов, или от чрезмерной чувствительности, или благодаря уготовленному пути, мне постоянно требовался душевный покой, который, соответственно, зависел от окружающих. Поэтому я никогда не лез на рожон, даря им свои спокойствие, добрую душу, понимание, хорошее отношение, и то же самое ожидая от них. Но в то же время душа была полна контрастов: с теми, кто мне совсем не нравился, я не собирался либеральничать, дипломатия в этих случаях не для меня. Минимум – я всем своим видом показывал своё отношение к ним, а максимум – с упрямством шёл на сильную конфронтацию. И за это упрямство частенько страдал.
Но не только потребность в покое накладывала привычку быть со всеми в хороших отношениях. Был в душе ещё один нестандартный уголок. Я не мог причинить боль другому. Просто физически не мог. Это мне противоестественно, ведь любая боль, причинённая человеку, воспринималась мною как своя собственная. Мало того, мне легче перенести свою собственную боль, чем причинённую другому по моей вине. Сказав что-то такое, от чего собеседник начинал тяжело переживать, я чувствовал, как боль накатывает на него волной, как сжимает горло. В этот момент наши души сливались, и если человек погрубее, то мне было даже больнее, ибо моя душа слишком восприимчивая. А ведь бывало и по-другому, что я зря мучился – тот, кому я ненароком сделал больно, и не думал переживать, а я сам себя так накручивал, что скорее получалось, что это он меня обидел.
Зато эта гиперчувствительность ко всем деталям дала мне и некоторые преимущества: я с детства мог чувствовать людей примерно как вкус пищи. Кое-что я мог облечь в словесную форму, если поднапрячься, но в большинстве случаев то, что я чувствовал, было только для меня – попробуй описать вкус пищи, не используя гастрономических понятий. Потом это вылилось в умение читать по лицам, поведению, жестам… та же особенность имелась и у моей матери. Видимо, не без генов обошлось.
Я с юных лет болезненно ненавидел несправедливость во всех её проявлениях. Без малейшей предрасположенности к жестоким решениям проблем, то есть насилию, драке, мне искренне хотелось дать в морду человеку, который при мне даже случайным действием обидел более слабого. Причём не во всех случаях надо задеть какую-то мою струнку критериев, построенных душой самостоятельно – в некоторых, в других стандартных ситуациях, это не работало. В таких случаях ярость накатывала белыми раскалёнными волнами, ведь это покушение на самое святое, на мою самую болезненную струнку – на беззащитность слабого человека. В эти моменты я становился не собой, возможно, моя потенциальная скорпионья жестокость и агрессивность, которую мне подарили знаки Зодиака, но которые жизнь глубоко упрятала, вылезали наружу.