– Боюсь, это они не любят меня! – ответил он почтительно.

– В таком случае извините меня, – промолвила она, вышла из комнаты и тотчас вернулась, уже без собачки.

После этого инцидента я заметил, что ее синие глаза часто останавливались на красивом лице Лючио с растерянным и озадаченным выражением, словно в самой его красоте она видела нечто неприятное. Тем временем ко мне вернулось мое обычное самообладание, и я обратился к ней тоном, который считал любезным, но который, в сущности, был скорее покровительственным.

– Меня радует, мисс Клер, что вы не обиделись на ту статью. Я допускаю, она была чрезмерно строгой, но, согласитесь, все люди не могут иметь одинаковое мнение…

– Безусловно! – ответила она спокойно, с легкой улыбкой. – Такое положение вещей сделало бы свет очень скучным! Уверяю вас, что я нисколько не была обижена ни тогда, ни теперь: ваша критика была образчиком остроумного сочинения и не оказала ни малейшего влияния ни на меня, ни на мою книгу. Вы помните, что Шелли писал о критиках? Нет? Вы найдете это место в его предисловии к «Возмущению Ислама», где он говорит следующее: «Я старался писать, как, по моему представлению, писали Гомер, Шекспир и Мильтон, с полным пренебрежением к анонимной цензуре. Я уверен, что клевета и искажение моих мыслей хоть и могут вызвать у меня сострадание, но не могут нарушить мой покой. Я пойму многозначительное молчание тех прозорливых врагов, которые не отваживаются говорить сами. Я постараюсь извлечь из оскорблений, презрения и проклятий те предостережения, которые послужат для исправления каких бы то ни было несовершенств, обнаруженных этими цензорами в моем обращении к публике. Если б некоторые критики были настолько же ясновидящи, насколько они злонамеренны, какое великое благо можно было бы извлечь из их ядовитых суждений! Как бы то ни было, я не хочу показаться слишком злобным, забавляясь их жалкими выходками и убогой сатирой. Если читатель решит, что мое сочинение не заслуживает внимания, я покорно поклонюсь трибуналу, от которого Мильтон получил свой венец бессмертия, и постараюсь, если буду жив, извлечь из этого поражения силы, способные побудить меня к новому движению мысли, которое не будет не заслуживающим внимания!»

Пока она говорила, ее глаза потемнели и стали глубже, а лицо словно осветилось внутренним светом, и я невольно прислушивался к ее свежему, сочному голосу, из-за которого имя «Мэвис» так подходило ей.

– Видите, я помню Шелли, – сказала она со смехом. – И эти слова в особенности: они написаны на одной из панелей в моем рабочем кабинете – именно чтобы напоминать мне в случае, если я забуду, что действительно гениальные люди думали о критиках, потому что их пример очень ободряющ и полезен для такой скромной труженицы, как я сама. Я не любимица прессы и никогда не имела хороших отзывов, но, – она опять засмеялась, – я все равно люблю моих критиков! Если вы допили чай, не хотите ли пойти и посмотреть на них?

Пойти и посмотреть на них! Что она хочет этим сказать? Она, казалось, была в восторге от моего очевидного замешательства, и ее щеки раскраснелись от удовольствия.

– Пойдемте посмотрим на них! – повторила она. – Обычно они ждут меня в этот час!

Мэвис направилась в сад, мы последовали за ней: я – смущенный, сбитый с толку, со всеми моими представлениями о «бесполых самках» и отвратительных синих чулках, опровергнутыми непринужденностью манер и пленительной откровенностью этой «знаменитости», славе которой я завидовал, но личностью которой не мог не восторгаться. Со всеми ее интеллектуальными дарованиями, она была прелестным женственным существом… Ах, Мэвис! Сколько горя суждено мне было узнать. Мэвис! Мэвис! В моем одиночестве я шепчу твое нежное имя! Я вижу тебя в моих снах и, стоя пред тобой на коленях, называю тебя ангелом! Моим ангелом у врат Потерянного Рая, и меч его гения, разя во все стороны, не позволяет мне приблизиться к утраченному мною Древу Жизни!