Потом зал перегородили на тесные пролетарские клетушки. Забили фанерными комодами и койками с пахучим тряпьём. Наполнили матюгами, угаром керосинок и чадом жареной рыбы и лука.
После войны перегородки сломали, вывезли десятки грузовиков хлама. Громадную коммуналку перестроили в просторные двух- и трёхкомнатные квартиры для номенклатуры.
В самой большой угловой квартире с башенкой жила моя декабристочка: на своё счастье забытая железным, лязгающим веком, веком-мясорубкой. Некогда отпочковавшаяся, истончившаяся, поникшая веточка с вялой и томной, многажды, до прозрачности разбавленной прохладной голубой кровью.
Декабристка оказалась никакая не старушка, а моя ровесница. Свитер грубой вязки и джинсы. Бледная и сутуленькая, если не сказать горбатенькая – оттого что совершенно равнодушна к современным плебейским трендам. Она была выше всех этих повальных пошлых, плебейских увлечений спа-салонами, тренажёрными залами, фитнес-клубами и соляриями.
У неё было детское лицо: носик уточкой и кроткие серо-голубые глаза. Она походила на актрису Ирину Купченко. И звали её Ирина. А её мужа, добродушного голубоглазого золотобородого гиганта и красавца сибиряка звали Арсений.
Ирининых бабушку с дедушкой в начале перестройки поселил в этот частный музей-квартиру анонимный меценат. Оказываются, такие в природе ещё существуют: увы, не в России. Аноним-благотворитель руководил процессом из-за океана, через адвокатов.
И со времён перестройки меценат спонсировал музей-квартиру. Держал оборону перед периодическими захватническими наскоками областного управления культуры. С буржуазной пунктуальностью и скупостью выплачивал Ирининым родителям, а потом и Ирине с Арсением ставки музейных смотрителей. На хлеб с маслом хватало. Но без икры.
Квартира и без декораций была готова к съёмкам фильма о декабристах. Я беспрерывно щёлкала «сонькой». Тёмные в золотых ромбиках, засаленные обои. Протёртая на углах добела, до дыр, бархатная вишнёвая скатерть с кистями. Светлый лунный поднос. Крепко заваренный чай в старинных треснувших чашках. Чай из них следовало пить осторожно, чтобы не порезать губы.
Тяжёлые плиты альбомов. Распухшие папки с грязноватыми шнурками, с записями в фиолетовых кляксах и «ятях». Каждая страница упакована в тонкую папиросную бумагу: в уголки насыпались точенная жучком, хрупкая жёлтая бумажная крошка.
Мне лично никогда не стать аристократкой. Можно вытащить девушку из деревни, но деревню из девушки – никогда. Это про меня.
Аристократизм – это высочайший уровень простоты, естественности и благожелательности. Я будто знала этих людей тысячу лет. С ними можно было говорить, говорить, говорить до бесконечности.
Здесь можно было запросто забраться в стоптанных тапках, выполняющих роль музейных бахил, на антикварный бархатный диван – и слова тебе не скажут. Можно курить не в форточку и густо осыпать пеплом колени, плед и ковёр.
Гору грязной посуды оставили на ночь в раковине. Во мне тут же с готовностью воспарила, взмыла деревня в девушке. Я радостно предложила свои услуги посудомойки (Екатерина Семёновна была бы довольна дрессировкой).
«Ах, право, не стоит беспокоиться. Арсюша завтра вымоет».
Как жаль, что хозяева-смотрители ничем не выделят меня среди прочих посетителей. И когда за мной закроется старинная дверь, они столь же мило, добродушно и ненавязчиво обласкают следующего гостя. Много званых, да мало избранных.
В коридоре возвышался стеклянный саркофаг. Под ним просматривался тот самый паркет, уложенный искусными паркетчиками конца XYII века. Я расплющила нос, возя им по захватанному стеклу, пытаясь разглядеть, что под ним.