Радость была недолговечной. Вечером папа приходил с работы, и мама принималась рассказывать ему о новых слухах, ходивших по кишлаку: «намаз не читает», «как приехал в махаллю, ни разу не приносил жертву злым духам», «людей сторонится», «чем покупать «Зингер», лучше сделал бы обрезание своему единственному сыну»! Слухи с каждым днем все росли. Наконец Куляля принес с базара весть о том, что «Зингер-бай» когда-то на «шайтан-арбе» убил человека.
Родители тяжело переживали все это. Мама плакала. А папа, хоть и скребли у него на душе кошки, как мог, старался утешить ее. По словам папы, Алим-бува не требовал возмездия за смерть сестры, ибо он считал ее смерть «волею божьей».
Но все же в слухах была доля истины. И мои родители решили исправиться, устроив той по случаю моего обрезания. Целый пуд риса ушло на плов. Видно, папа с мамой не ожидали такого наплыва гостей и очень удивились, когда на той собралась вся махалля во главе с имамом. «Слава аллаху!» – вздохнули они. За угощением зашел разговор о швейной машине, и имам нашей махали будто бы сказал, что в одежде, сшитой на «Зингере», нельзя ходить в мечеть.
После ухода гостей папа завернул швейную машину в мешковину и засунул под тандыр. А сам стал по три раза на день ходить в мечеть молиться.
И на этом вроде все успокоились, если бы не новая тревога.
Как-то под утро мама проснулась от плача Ульмасой. Взглянула в окно и видит: перед паласом, закрывающим проход на улицу, стоит какой-то человек; заметив, что мама проснулась, он перемахнул через дувал. А однажды утром мы обнаружили куски глины, отвалившиеся от дувала, под большим тутовым деревом. Хотя в доме у нас ничего такого, что можно было бы украсть, не было, все же стало как-то тревожно. Несколько ночей папа ходил по двору с топором.
– Больших баев закон охраняет, – сказал папа. – Когда в дом Миракила-хлопкоторговца залезли воры, досталось всем, начиная от мингбаши. Даже следователи из города приезжали. А если Зингер-бая обворуют, никто пальцем о палец не ударит!
Папа откуда-то притащил большой черный револьвер. Он был такой тяжелый, что я с трудом удерживал его двумя руками. Револьвер, видно, был неисправный; ночью, закрыв наглухо окна и двери, при свете керосиновой лампы папа починил его, смазал маслом и стал на ночь класть револьвер под подушку. Мама теперь боялась другого: вдруг кто-нибудь проведает про отцов револьвер – и опять начнутся неприятности. И когда приходилось к слову, она говорила не «револьвер», а «машина-кушик» – «граммофон». Папа даже отругал ее:
– Не смей говорить так! Не дай бог, еще пустят слух, что я купил «машина-кушик»!
Как-никак, а благодаря «Зингеру» авторитет мой среди ребят вырос. Они стали принимать меня в свои игры, и вместе с ними я с шумом и криками носился по улицам кишлака.
Но произошли события, после которых мои родители решили переехать из Яйпана в Коканд.
Поздней осенью из Коканда приехал к нам в гости дядя Абдурахман. Дядю я не помнил, хотя когда-то мне и доводилось его видеть. С длинной клинышком, бородкой, он был очень похож на моего отца. Только чуть повыше ростом и крепче телосложением. Он все время дергал носом и при этом машинально проводил под ним указательным пальцем.
Дядя Абдурахман собирался выдать свою дочь Савринисо замуж за Азима, который был у него в подмастерьях. Он приехал к нам в надежде на яйпанском базаре подешевле купить рис и масло, а заодно сообщить о том, что началась война с Германией. И он предложил нам переехать в город.
С начала войны, оказывается, уже прошло полтора месяца. Об этом и сам дядя узнал только в минувшую пятницу. Элликбаши, останавливая всех шедших на базар, говорил: «Если есть что железное в доме – лом и всякий хлам, – приносите во двор мечети, царскому правительству пригодится». Дядя тогда спросил: «Что же будет делать царское правительство с этим хламом и что оно, как старьевщик собирает всякие железки?» Элликбаши объяснил, что началась война с Германией и что из собранного лома будут отливать пули.