Данила-зодчий в город, парни в лес. И пропали.
Искали их день, второй. Третий искали. Матери в слезах; отцы, которые в наличии, бранятся, обещают выпороть прилюдно, чтоб неповадно было более скитаться по лесам; хоть вроде уж и стыдно пороть, не маленькие, скоро и женихаться ребята начнут, коли найдутся.
А сами в сторону отвернутся, да тоже, нет-нет, слезу скупую утрут. Чтоб не видел никто. К исходу пятого дня, когда уж все боры облазили, все озера обошли, в каждую избу стукнулись, из отчаяния снова за колья взялись мужики. Дошли-таки до барского дома, дошли, и каждый уж закуток в доме обошли, грозясь кулаками. Ни следа житья человеческого, пуст дом, и Черта как ни бывало.
Хотели уж красного петуха пустить, гори, мол, гори ясно, приют бесовской, лукавый…
Прокопий не дал. Не свое, барское. Рано или поздно ответ держать. Кому и держать, ему в первую очередь и мне, грешному.
А нашлись ребята-то! Сами, сами пришли!
Голодные, исхудавшие, оборванные, измученные вконец, появились как-то в деревне, пошли-пошли по улице, шатаясь…
О порке и речи не было. Расхватали их матери, накормили, обогрели; спали парни дня два, а то и три каждый. Потом притащили их насилу на сходку мужицкую, поставили, говорят, рассказывайте! Не бабы тута, мужики, и знать хотим, в какой такой лес крестьянский сын уйти мог, чтоб плутать неделю целую, носом дома не почуять, не вернуться. И кто ж вас по лесу водил, какою дорогой поганой, и кто вывел на правильную.
Переглянулись ребята. Между собой глазами перемолвились о чем-то. Кивнул старшой их, Никола. И стал рассказывать.
Ну, Данила-зодчий, известно, в город. А этим-то что делать? Давай опять за Чертом приглядывать.
К вечеру и пошли приглядывать. А как же? При деле, значит.
В тот вечер, синий-синий, ребята сказывали, не только что липы, все округа в синей мгле лежала. Трудно было Черта выглядывать, и без того легкого на побег. А все же долго он их водил, не исчезал. Появлялся, снова скрывался. Парни говорят, иногда в синеве этой казалось, что две черные фигуры ведут их, когда и три. Словно раздваивалась тень, а там и троилась. Будто хотела разбросать их по лесу, раскидать поодиночке.
Сумерки сгущались как-то быстро. Не растеряли они друг друга, кто их знает, может, обманули бы глаза, да ухо не подвело. Пересвист они какой-то затеяли, привычка у них давняя, все в разбойников играли мальцами, в Кудеяра да Соловья, тут и пригодилось.
А когда, как и всегда, пропал Черт вовсе, сбились парни в кучу, стали оглядываться по сторонам, вот тут им что-то нехорошо сделалось. Места незнакомые. Лес какой-то густой, непроходимый, как и шли раньше, непонятно. Что вперед, что назад идти, всё чаща непролазная. И уж луна выползает, большая, шаром. Вся округа в сине-черном, пугающем цвете. Самая ночь для лешего.
И вот, как луна совсем вылезла, вдруг стал аукать кто-то. Потом в ладоши хлопать, пересмеиваться…
Никола, старшой, креститься парням не разрешил, хоть у тех губы дрожали и руки сами в щепоть собирались. Незачем, говорит, лесного дядьку пугать. Договориться миром лучше.
Поклонился он в пояс, да говорит:
– Лес честной, лес праведный [5], хозяин, выведи нас, крестьянских детей, из своей лешей земли. Мы тебе не враги, мы костров в твоем лесу не жгли, веток понапрасну не ломали, без толку и смыслу живого не губили. Мы лесом твоим, дарами твоими щедрыми, жили и жить будем. Пожалей нас, дедушка, молодые еще…
До сих пор было страшно, мороз по коже, а стало еще страшней.
Вышел к ним леший. Старичонка, седой, как лунь, с бородой зеленой, даже в неверном свете луны видно, с глазами белыми, блестящими. Армяк на нем темно-серый или синий, ноги в лапти обуты, да преогромные. Кнут в руках.