Пошел я успокоенный из барского дому. И следов нет поедания младенцев…

Пошел по двору. Мимо Двух братьев шел, рукой оголенного ствола коснулся по привычке давней. Солнце пробивается сквозь листву поредевшую. Только того и гляди, сядет. А пока розовым и багровым, а еще лиловым на облака ложится.

«Два брата», это чинар, что растет во дворе барском. Пришлец чужестранный. Во времена Петра Алексеевича, Великого, опять же, завезен в наши края: по приказу его. Велено было вырастить саженцы: зело дерево могучее и красивое.

Тогдашний барин, прадед нынешнего, расстарался. Чего только не делалось, чтоб будущего великана спасти. Один только и вырос, выжил в краях наших. Разделился на высоте роста человеческого на два ствола, в разные стороны устремившихся. Вот и называем братьями.

Тот ствол, что общий для братьев, могучий, в обхвате широкий, да и собственные их стволы оголены. Нет коры на них. Бабы слово чужое не запомнили. Бесстыдницей дерево называют еще: раздето, мол, открыто взору.

Коснулся я рукой ствола. И тут из-под самых ног раздался не то писк, не то плач. Дернулся я с перепугу в сторону. Волосы дыбом на голове. Как у кота, с соперником прямо на крыше родной встретившегося.

У самой земли, откуда ствол идет необхватный, дыра. Дупло такое, что мы, мальцами еще, в нем прятались. По двое помещались. С барином нынешним. Давно это было.

И впрямь там плачет кто-то. Наклонился я до земли…

Батюшки-светы! Да ведь это…

Лохматый, ой, какой лохматый! Сам мал, ростом с дитя трехлетнее. Ноги малы, руки велики. И руки, и ноги в шерсти, и лицо. Борода до колен самых. Уши торчком. Рубаха алая, препоясан. Кутный бог! Домовой, голбешник [4], однако…

Господи, как домовой человеку проявится, жди беды!

А этот еще ревмя ревет. Плачет, аж на душе кошки заскребли.

В три погибели согнулся, колени поджал, руки сложил на груди. Трясется весь.

Стал спрашивать:

– Что, избенной большак, неужто с барином нашим что? Не томи, раз ты мне показался, так сказывай…

У него слезы градом:

– Нешто барину твоему, Ерема, – говорит. – Такому что сделается-то?

– Чего же ревешь, коль и сказать нечего?

– Не скажу, он меня накажет. Страшно-то как… Забери меня отсюда, Ерема, забери! Век тебе служить буду.

Вот те раз! Забери его отсюда. Я своего извел в дому. Человек я церковный.

– Мне, хозяйнушко мохнатый, чужого не надо. Ступай-ка в дом барский, служи, как служил.

– Не пойду! Не пойду, – сказывает нечисть. И скулит, как щенок побитый. – Семь смертей там Ерема, и семью семь еще, на семь умножается. Страшно мне, Ерема. Я людям честно служил. Я домовой настоящий…

Что с этаким делать? И бросить стыдно, и брать нельзя. И что в доме барском, впрямь, творится? Кто мне скажет? Этот вот отказывается.

– Мне кота надо в доме. Одному скучно. И мыши в подполе скребутся, – сказываю.

Мать честная!

Только был лохматый, домовой, да не чистый. А какой кот справный из него получился!

Гуня его зовут, сибирской нашей породы. Сам большой, круглый, кисточки на кончиках ушей как у рыси, цветом серебристый, манишка на груди белая, хвост пушистый. Не кот, а красавец.

Взял я кота на руки, домой понес. И знаю, что согрешил. А оставил бы… кто знает? Может, и того более согрешил бы…

А отроки наши и дальше за Чертом приглядывали. По-настоящему же испугались мальцы, когда зима пришла. До того игра им была: пошли за Чертом! И пошли. А пропал он, найдется ребятне занятий. Леса наши на улов разный богаты. И грибной, и ягодный, а потом, коли делать нечего, лозы ивовой срезал, лукошко свил; это у нас каждый умеет. Такие-то вещи из лозы делаются, окромя лукошек. И на продажу в город носим-возим. А там птицу в силки поймать, опять же; ежа, белку… да искупаться, коль тепло. Найдется дело, помимо Черта этого, летом и осенью.