А девчушка всё гладила и гладила каторжанина липкими ладошками по мокрым щёкам до тех пор, пока тот не успокоился.
– Жалельница наша. С простинкой в голове, – присела рядом и сокрушённо улыбнулась Ульяна. – Все робяты у меня крепенькие, как грибки-боровички. Бойкущи-и-е! На ходу дыру в боку вертят. Озорны-ы-е – страсть! Цельный день, как козлята, бодаются. А тронь кто чужой, так друг за друга горой. Спуску обидчику не будет.
Но тут же мягко, ласково погладила по льняным кудряшкам дочь:
– Эту же словно подкинули нам. На особицу уродилася. Хлибенькая. Обидит кто, молчком проплачется. И зла не помнит. Обидчика же и пожалеет, коли тот ударится или что другое приключится с ним. Не робёнок, ангел безответный.
– А не пригульнула ли часом ты, мать, с каким барином нам энтого ангела? Што-то и обличьем Боженка не в нашу породу? Уж больно субтильная, – шутливо усомнился муженёк, чтобы хоть как-то развеять туман в голове деда.
– От дурень непутёвый, – с притворным возмущением шлёпнула его по белобрысому затылку Ульяна. – А цвет волос откуль? А глазки лазоревы?
Она поднялась с места, повела тонкой бровью и мягко упрекнула мужа:
– Ты, балабол, лучше бы баньку гостю истопил. Чай, в каторжанском бараке ночевать – не в барских покоях почивать. Грязь комочком, да живность кулёчком.
– И то, – спохватился хозяин и побежал скоренько во двор, к поленнице за берёзовыми дровами. Пока топилась баня, супруги шепотком о чём-то посоветовались. И вскоре Ульяна вынесла из лопотного амбара большой свёрток. Яков подал его постояльцу:
– Извиняй, Степаныч, но одёжку твою сжечь придётся. Новой лопоти для тебя не припасено. А эти пожитки хоть и доноски покойного свёкра, а тебе впору придутся.
Он прикинул на бывшего острожника довольно справную рубаху из домотканины, выцветшие, но целые портки. Подал кожаный потёртый картуз:
– Оболакайся, Карп Степаныч. Не тушуйся.
Случайно глянул на арестантские сморщенные коты и поморщился сам. Пошёл в сенцы, достал из угла ношеные, но ещё добротные сапоги с холщовыми голенищами:
– И воротяшки примерь.
Старик скинул с ноги грубую, тяжёлую обувь из одеревеневшей кожи. Вдел сухонькую ступню в сшитое дратвой из матерчатой изнанки мягкое голенище. Подтянул его, подвязал ниже колена ремешком. Довольно притопнул лёгоньким сапожком:
– В самый раз.
В жарко натопленной бане хозяин старательно наголо выскоблил каторжанину голову. Да так усердно скрёб кожу, будто напрочь выскрёбывал из остатков редких, вшивых волос и саму память о тяжкой острожной жизни. Долго растирал жёстким мочалом дряблое стариковское тело. А когда Карп оделся и глянул на себя, непривычно чистого, в зеркальном осколке в предбаннике, потрясённо изрёк:
– Любо-дорого! Кабы не рваные норки да не клеймёный лоб, то был бы ты, Карпуша, не хужей других здешних дедков. Ничо-о-о, Степаныч, – продолжал ободрять его Яков, садясь рядом на порожке остывающей бани, – вот наторгуешь деньжину – пойдём на сходню. Вместе поклонимся деревенскому обчеству. Попросим мирской помочи. Посулим на угощенье ведро вина. Мужики и поставят тебе избёнку. При своём углу будешь полным домохозяином.
В эту ночь Карпуша рано улёгся спать. Он лежал на духмяном полке, укрывшись пёстрым лоскутным одеялом, и по-детски безмятежно улыбался. Его душу тешила уверенность, что теперь-то он не околеет, как бездомная собака под чужим забором. Всё у него с божьей и людской помощью хоть на старости, да сладится. Будет и домик свой, и кусок хлеба на случай немощи. И ещё… Он смежил усталые веки, мгновенно уснул и… увидел небесно-голубой взгляд чистых, невинных глаз барышни. Она улыбалась ему и звала к светлой, радостной, неземной жизни. Карпуша едва пошевелил губами: