Живи, короче, самобытная страна да богатей уникально – на счастье и радость ее уникальных обитателей.
Кстати, об обитателях. О них – особое слово, потому как того стоят.
Радетели и благодетели, рядящиеся в патриотическую тогу, мудро подмечают, что оным обитателям весь мир страшенным образом завидует. Всяк злобой полыхает, аки Змей-Горыныч на Ванюху-солдатика: испепелил бы, да не в силах: верткий шибко тот Ванюха.
Есть, да-да, есть повод для зависти, ибо никому боле на Земле так не повезло. Ну, скажите, кто еще-то может лежать себе на печи да полёживать, а мимо сокровища, не пресекаясь, все плывут да плывут? И ведь, зараза, обитатель сей страны мнет бока, не зная горюшка, да весело покряхтывает, попивает медовуху крепчайшую да разудало попевает. Иноземец, у коего с нервишками не все в порядке, глядучи на лежебоку, начинает дергаться: чего, дескать, лежмя-то лежать; слезь с печи-то да в лес хоть сходи, дровец наруби.
– Ха! – ответствует обитатель, почёсывая кудлатую и давненько немытую головёнку да громко и протяжно позёвывая, то есть раздирая хайло во всю ширь, оной страны-чудесницы, страны-кудесницы. – Дурак, что ли, чтобы без нужды потеть? Стоит, – говорит, – мне гаркнуть во весь роток и те самые дровишки, – говорит, – сами примчатся, сами в печь загрузятся, сами возгорятся.
Иноземец очумело вращает шарами.
– А ежели, – спрашивает, – жрать сильно захочется?..
– Хе! А страна моя на что?
– Страна? А при чем тут страна?
– Ну и тупые вы, иноземцы, такие тупые! – выкрикивает в сердцах лежебока. Почесав еще усерднее в затылке, снисходительно поясняет. – У моей страны все самобытно и уникально: мне, к примеру, стоит трижды хлопнуть в ладоши и на моем столе раскинется скатерть-самобранка, так что ешь-пей, сколько душеньке захочется.
– Ага! – потирая в удовольствии ладони, восклицает иноземец. – Твои хлопки, да к тому же троекратные, – это уже труд!
– Кто бы спорил, – лежебока хмыкает с печки, – но этот труд, совершаемый мною не потея и в удовольствие.
– Не понимаю, – произносит иноземец и пытается еще что-то произнести, но ему абориген не дает.
– Где нас понять! Это вы такие простые, такие простые, что взглянешь раз – и все яснее ясного. Нас же надобно подолгу рассматривать, чтобы хоть что-то в нас углядеть. Тем мы и чудесны.
В самом деле, чудное прет из всех щелей. Скажем, в отличие от немца, обитатель-оригинал этой страны на перекрестке не станет тупо стоять и по-бараньи тупо глядеть на светофор, предостерегающе мигающий красным, а ринется, ловко ускользая от колес автомашин и горделиво ухмыляясь, вперед.
Или тот же француз: ему, тупорылому, даже в голову не придет, чтобы помочиться в лифте, или справить большую нужду на лестничной площадке собственного дома, а обитатель страны, о коей идет речь, сделает всё это, не раздумывая, хотя в нескольких метрах его собственная квартира и с собственным унитазом. Прелесть для него вся в том, чтобы нагадить, чтобы гадость видели и чувствовали другие.
А чопорные англичане, извиняющиеся перед всеми и даже за то, чего они никогда не сделают? От такого занудства, считает наш обитатель, сдохнуть можно; сей абориген воспринимает за честь нахамить любому, обложить по-крупному каждого и опять же обожает все это делать публично.
Иноземец, узрев этакое, только покачает головой. Иногда, правда, после обретения дара речи, все-таки спросит:
– Не стыдно?
В ответ – услышит лишь зычный хохот и вековую мудрость: стыд, дескать, – не дым, глаза не выест.
И японец тоже хорош: снимет взяточку на грош, а после долго-долго кланяется, виновато кается и до конца своей жизни у всех просит прощения. Ну, как тут соседу японца не взъерепениться и не начать плеваться, а? Ведь наш-то брал, берет и будет брать всегда (если не «зеленью», то борзыми щенками непременно) и при этом никаких там угрызений или еще чего-нибудь этакого, диковинно-заморского чуда.