Вот и теперь… Сколько блаженных мгновений связано с привычкой Чэна неуклюже – смотря для кого; для нее упоительной! – наклонять голову. Конечно, вправо. Верный признак: сосредоточен на тяжкой мысли. Ясно, какой, – о треклятом золоте! Потому и нет человека, кто больше ее ненавидел бы этот «огонь сатанинских глаз». Так и дед ее говорил. Так испокон века говаривали. Отвлеклись невзначай – о привычке Мэндэ затеялась речь-то… Иногда и дома так же наклонит голову – и нет его: словно ушел куда-то. Тогда Сахая с видом ревнивицы надувает губы и ворчит, будто сердится: «О ком затосковал? Перестань! Ты должен думать обо мне одной!» Он засмеется, наклонится к ней: «Хороши у тебя губки, когда надуваешь их вот так. Дай поцелую…» – «Не дам! Ни за что! Если в мыслях другое – поцелуй фальшивый». – «И что сейчас в мыслях у этого фальшивого?» – «Работа». – «А как ты догадалась?» – «Это ведь так просто. Вся правая половина мозга занята работой. Вот она и перетягивает голову. Ты разве не знал?» – «Ай-яй… Если взять во внимание твое высшее образование, объяснение чересчур примитивное. А о тебе я какой половиной головы думаю?» – «Левой, конечно». – «Почему?» – «На той стороне ведь сердце». – «Ну, тогда гляди вот…» И Мэндэ наклоняет голову уже налево.

Глупость, конечно. Но глупость и шалости – мудрость влюбленных. Может, откуда вычитала; а может, сама такой афоризм придумала. Наслаждалась вернувшимся младенчеством, резвилась, ворковала и вся истаивала в истоме. Что-то вроде и грустное пропархивало в памяти. Что бы это? Следа уже как не бывало.

Эх, Альбинка, Альбинка! Не она ли витийствовала: «Почему лишь месяц медовый определили молодоженам? То-то. Подумайте, девочки. У-умные люди знали…» – и ржала захлебисто. В другой раз совсем озадачила: что, мол, было бы, – проживи Ромео с Джульеттой как муж и жена до старости? Сама же ответила с гоготом: «Он бы ей изменял с кухаркою, она ему – с конюхом». Кое-кто из подруг-эмгэушниц смеялся, не все, конечно; Сахая же зажимала уши, едва не плакала. Это, видать, и пропархивало бессознательно, а в словах оживать не хотело.

Сахая глядела в окно на Чэна. Кажется, удержала взглядом: у него развязался шнурок; присев на корточки, пытался соорудить бантик. Не без ехидства заулыбалась. Штиблеты – тоже история. Что там – целое приключение! Сюжет для Райкина! Потеха вспомнить, какой сыр-бор разгорелся, когда надумала купить ему туфли на высоких каблуках. «Кто я, секретарь райкома или шалопай, гоняющийся за последним криком моды?» Не вступая в полемику, купила-таки. «Хочешь, чтобы я стал посмешищем? Не дождешься!» Тоже не возражала. А недавно в командировке попал, бедненький, под ливень, старые ботинки возьми и скукожись. Не босиком же идти в свой райком – пришлось, хотя и чертыхаясь, влезть в «пижонские» туфли. Ничего, ходит и еще похваливает: «Какая же ты у меня умница!» И так всегда.

Сахая в последний раз любовно с головы до ног оглядела, точно огладила, мужа, готового уже скрыться за углом.

«Оглянись, родной!»

Кэремясов замер. Оглянулся.

Из-за шторы послала ему воздушный поцелуй. И еще раз. И еще. «До свидания, Чэ-эн…»


Сахая пела. Вернее, мурлыкала под нос. Сначала: «На углу у старой булочной там, где лето пыль метет, в та-та (красной? синей? белой? – забыла, как там у Окуджавы) маечке-футболочке комсомолочка идет…» Тенористо… И без передыха: «…меня не любишь ты, зато тебя люблю я, тебя люблю я и заставлю себя любить…» – могучим бархатным басом Ирины Архиповой.

Сахая пела!

А ведь раньше, тихоня, боялась рот открыть. Когда раньше? До… встречи с Мэндэ. «Ты пой! Обязательно пой! – весь преображаясь, блестя глазами, приставал к ней. – Человек должен жить с песней и в радости и в печали! Он должен петь не потому, чтобы поразить людей, а для себя! Именно для себя!» Преодолела и приучилась. И веселее стало. Любое дело лучше спорилось. Хотя бы и мытье посуды. Чашки, тарелки, ложки так и сияли.