– Выпьете, может? – откуда-то из-под стола появилась бутылка коньяка.

– Немножко… – и опять ведь машинально согласился. Не своей волей. Зазевавшись, накрыл граненый стакан ладонью, когда уже был почти полон.

Зорин и себе хотел налить из той же бутылки, но, пренебрежительно буркнув: «Э, ну его», опять пошарил где-то под столом, извлек на сей раз бутыль с прозрачной жидкостью.

– Поехали!

Правду сказать, святого из себя Кэремясов не корчил, но сейчас особой охоты почему-то не испытывал: слегка пригубив, поставил коньяк на стол.

Зорин же одним духом, не отрываясь, выпил полный стакан спирта, крякнул, обтер рот тылом ладони. Тут же набулькал по новой.

– Может, не надо, Михаил Яковлевич?

– Не бойся! – резко и, как могло показаться, грубо (Кэремясову так и показалось) отмахнулся Зорин. Тут же и забыл о грубости. Тоже, видать, не придавал значения.

– Зачем пьете?

– Ты – молодой. Ты не поймешь… – так же, удерживая дыхание, проглотил второй стакан.

Не из тех Кэремясов, у кого глаза полезли бы на лоб, окажись они свидетелями такого, но, признаться, и ему стало как-то не по себе. Не то чтобы боялся или брезговал забулдыжной компанией – однако не мог уважать людей, пьющих «по-черному». Тем более при нем. Зорина же он уважал и хотел уважать дальше. Того, видимо, эти соображения сотрапезника не интересовали вовсе: не раскрывал бы своей подноготной. Это-то обстоятельство – явное пренебрежение к его отношению – и задевало, может быть, Кэремясова болезненнее всего остального.

А вот следующей метаморфозы Кэремясов, приготовившийся к любой невероятности, никак уж не ожидал: подцепив на вилку картофелину и поднеся ко рту, Михаил Яковлевич… застыл. Говоря по-простецки, остекленел.

Такого лица у Зорина Кэремясов никогда прежде не видел. Да где и когда, собственно, мог видеть? Не на райкомовских же заседаниях и совещаниях. Раньше в голову не приходило, а нынче вот пришло: каковы-то они, зубры, в «своем», так сказать, кругу – о чем и на каком языке (ясно, что имеется в виду) ведут собеседования в застолье, на рыбалке, на охоте ли, мало ли где при желании можно расслабиться? Вот послушать бы! Упаси господи, ничего такого и близко не думал! Бррр, мерзость! Совсем другое занимало: матерые, не сомневался, словечки у них в ходу! Как говорится, хоть стой, хоть падай! Живой человеческой речью поласкать слух и душу – вот ведь в чем суть. От официальных словоречений, почти физически ощущал, превращается в некую говорящую машину. И говорящую-то заученно, суконно, пресно. Оттого и голос приходится повышать… Разве не завидовал безотчетно он этой, другой, жизни? И тем больше, чем меньше согласился бы признаться. Оно всегда так. Но не был Кэремясов в нее допущен. Не был посвящен. Не потому, что не допустили бы и не посвятили бы, – сам старался случаем не попасть. А вот теперь… И спеть бы над ленским простором – душа нараспашку! Э-эх!

Зорин сидел, уставившись в пустоту.

Хотел тихонько окликнуть, вернуть из потустороннего мира (куда ж еще могла занести доза, способная сокрушить медведя, найдись среди таковых пьющий, – подумалось не без ерничества), но, заглянув в глаза Зорина, увидел в них что-то, чего не понял, но оно и отшатнуло. Кэремясов уже не сомневался: это «что-то» – результат поездки. Какая потрясшая Михаила Яковлевича история могла случиться?

Шофер Зорина, лихач из лихачей Василий, мог поклясться, что все было о'кей, не считая ерундовой пустяковины, обошедшейся директору легким ушибом. Когда вывернули с боковой дороги и с ветерком летели по вольной магаданской трассе, машину, врать ни к чему, здорово-таки тряхнуло. Но он не виноват: раньше в этом месте рытвины не было. Зачем Михаил Яковлевич приказал остановиться здесь и долго сидел, задумавшись? Это дело не его, не Васино! Не удивился и тому, что Зорин попросил его вырубить «к черту!» клевый джаз, а самого – «погулять чуток»? Нее… Может, захотелось «деду» в тишке посидеть и подумать – жалко, что ль? Других случаев нынче, Вася – свидетель, не было.