Через некоторое время подозрения первых дней стали подтверждаться. От когда-то верных соратников не было вестей. Они пропали. Я злился, что попал под очарование их открытых лиц и позволил непростительную роскошь – надежду, эту привычку эмоциональных натур. На кампанию в мою защиту не было намека. Никто не выходил на площадь с протестными транспарантами, криво намалёванными гуашью, не перекрывал горящими покрышками дорогу к губернаторской бане, не объявлял бессрочную голодовку. Ни единой волны самоубийств не прокатилась по Архангельску после ареста профсоюзного вожака, незаменимого, каким я себя мнил. Многотысячная организация как будто умерла. Тишина стояла столь оглушительная, что я начал подозревать заговор в гареме.

Печалился, впрочем, недолго, решив, что креативная безнадёжность – стратегия более эффективная, чем химеры ожидания. Перестал на них уповать и одним днём расстался с мечтаниями о любой помощи извне.

«Новая жизнь наступила, Александр Николаевич, мы ещё посмотрим, кого из старой в неё пустить, когда будут стучать в кованые ворота. Отсекай все достижения и успехи прошлого. Пытайся строить что-то иное, на других опорах, с другими отдушинами, может, тогда исчезнет ощущение бесполезности наступившего дня» – думал я, привыкая к жёсткой ортопедической шконке. «Спать на твёрдом лучше для опорно-двигательной системы, предотвращает развитие остеохондроза» – вертелся с боку на бок, пытаясь найти удобную позу и обнимал тощую подушку.

«Жизнь, жертва… Что вы знаете о жизни и о жертве? Если вас выселили из особняка – это жизнь? Если у вас реквизировали поддельную китайскую вазу – это жертва?» – спрашивал Остап у Кисы Воробьянинова. А я спрашивал себя – в чём радость настоящего мгновения? И осматриваясь по сторонам раз за разом находил какую-нибудь благодать.

Удивительно, но дивная, искрящаяся радость даже в таком мрачном месте таилась повсюду. В том как смешно продольный просовывал веснушчатый нос в кормушку и кричал:

– Жрачку разбираемс! – а сидельцы наперегонки вскакивали с коек и бросались к двери. В пронзительно-грустной мелодии, что насвистывал парень с сильным сколиозом. В нелепом портрете длинноволосой женщины, который кто-то выскреб на стенке острым предметом. И даже в тихой меланхолии, что разом охватывала господ арестантов после вечернего чаепития.

Безумие на первый взгляд, сентиментальность и романтика на второй, но это – единственная возможность улизнуть от страдания, от брошенности, что разъедает душу как ржавчина старую лейку, забытую на даче.

В печали утопают все тюремные камеры, в её вязкой трясине время от времени захлёбывается каждый арестант. Усугубляет и без того гнетущие проблемы избегающее поведение сидельцев. Оптимисты суетятся и не могут смириться с безнадёжностью положения. Реалисты всё время рыщут в сытом прошлом в поисках хорошего человека, в чьё бытие можно вцепиться. Пессимисты отчаянно соревнуются друг с другом в пророчествах безрадостного грядущего, чем окончательно портят всем настроение.

Наблюдая за сотоварищами, запустившими хворь бессилия до хронической стадии, я раздражался и ужасался их сонливой воле, стараясь не подкармливать закваску отчаяния саможалостью. Мне нужен был импульс, и я искал его повсюду – азартный огонёк, пинок, чтобы продолжать жить. А жить хотелось хорошо.


Незаметно промелькнула неделя. Мужики день за днём рассказывали друг другу истории из жизни – про друзей-кидал и тёрки с налоговой, инвестиции в сауны Симферополя и нервных дамочек, что не давали видеться с детьми, марафет и ошибки политического курса Ельцина. Не успел я утомиться многими знаниями, как открылась кормушка и продольный прокашлявшись крикнул: