Дунька зашевелилась:

– Вы куда, мальчики?

– На кудыкину гору.

– На артсклад мы, – поправляет Меркурий.

– Я с вами.

– Отставить! Ефрейтор, доложи в штаб, что мы ушли. Дай глотнуть. Тьфу, ладно, не надо.

Ерин нажимает на селектор и громко говорит:

– Наряд на свал… то есть, на дальний артсклад покинул пределы части.

– Пошли, – говорю я Меркурию.

За воротами, кутаясь в бушлаты, мы выходим на бетонную дорогу, по которой бредем вдоль леса мимо офицерского городка, а потом еще дальше, к городской свалке, прозванной когда-то ради приезжего начальства, дальним артскладом. Там мы и будем торчать целый день неизвестно для чего, предоставленные сами себе, связанные с гарнизоном только телефоном, который, как нам сообщил дежурный по городку, уже полтора месяца не работает.


* * *


Сыро, холодно. От мусора идет не то пар, не то дым. Местами чадит неубитый ночным дождем огонь. Из старых кроватей, досок, фанеры кто-то заботливо сколотил времянку, в глубине которой притаился лежак, на стене молчит телефон.

Мокрое небо спрятало боязливое солнце, отчего над лесом небо чуть светлеет. После обеда солнце переползет на другую сторону дороги, где к вечеру зацепится за край леса, а потом спрячется за него, так ни разу не показавшись из-за пелены. Тогда мы пойдем обратно. А пока привыкаем к новой для себя обстановке – вне роты.

– Еще две-три таких недели, и домой, – говорю я.

– Что делать будем? – спрашивает Меркурий.

– Спать.

– Эх, пожрать бы.

– Ты можешь говорить о чем-нибудь, кроме еды?

– Конечно. Помню, батя рассказывал, у них мужик в селе на две недели к брату уехал, когда от того пришла депеша: «Приезжай срочно, маме плохо». А брат был министр какой-то республики. Проходит две недели – мужика нет. А лето, работы невпроворот. Шлют телеграмму, дескать, уборная, страда, надо хлеб убирать. В ответ приходит пакет весь в гербовых печатях: сообщаем, мол, что товарищ такой-то находится на сложном амбулаторном лечении, заболел. А сами еще две недели самогон квасили, ну и жрачка местная, разумеется. Все обильно.

Я залезаю в шалаш, сворачиваю под голову бушлат, задумываюсь. Господи! Неужели мне меньше месяца осталось служить, неужели я поеду домой, и, когда выйду на родном перроне, блесну значками, тогда все таксисты моими будут, потому что они знают – приехал дембель, а дембель денег не пожалеет, только вези, шеф, вези!

Все, Меркурий, оттрубил я свое, понимаешь, оттрубил, а тебе ещё служить как до Китая пешком и даже обратно можно вернуться, а служба всё равно не кончится. Но не унывай, «дед» служил не тужил, и ты служи, а только неправда, что не тужил, ох, как тужил, и днём, и особенно ночью, когда глаза закроешь – дом стоит, а откроешь – кругом казарма, и так тяжело становится, хоть плачь, да и плакал, Меркурий, было…

И «старики» были такие, не то что мы, постель за него заправь, в наряд за него сходи, пол помой, а что не так, поднимут с кровати ночью, нет, бить не будут – зачем? Учить присягу, отжимаясь, заставят:

– Я…

Отжался.

– …гражданин…

Отжался.

– …Союза…

Отжался.

А кому пожалуешься? Офицеру? Так он тут же, рядышком, стоит, смеется, сигаретку в руках разминает и легонечко так подцепит в бок носочком начищенных сапог – отжимайся, дескать, лучше, задницу не отклячивай, и «старику» пачку протягивает:

– Закуривай.


* * *


– Смирно! Товарищ майор, за время моего дежурства…

– Спите, мать вашу! Где второй?

Оказывается, я заснул. Поднимаюсь и вижу дежурного коменданта майора Лысюка.

– Здесь я.

– А, дембель, мать вашу! Ремень на яйцах, сапоги в гармошку!

– Ну, понесло козла в огород капусту сторожить, завелся! – донеслось из «газика».