Как и все монастырские кладбища, оно представляло собой четырехугольную площадку, окруженную арками, покоившимися на колоннах: они замыкали поросший травою участок земли, покрытый могильными холмиками; одни могилы возвышались над землею больше, другие – меньше, ибо в зависимости от того, сколько прошло времени, одни осели больше, другие – меньше. Здесь особенно ясно ощущался ход времени, которое все безжалостно уравнивает, чья поступь мало-помалу стирает с лица земли и дворцы живых, и гробницы мертвых. Роже медленно приблизился к недавно выросшей могиле, где лежал камень: на нем еще даже не успели высечь имя покойной. Однако ошибки быть не могло, очевидно, могила эта появилась в тот самый день, когда, как сказали шевалье, тело Констанс было предано земле. Он опустился на колени перед надгробным камнем и стал молиться.

Началось его последнее и самое трудное испытание, и продолжалось оно до тех пор, пока барон и настоятельница не пришли за юношей. Он уже попрощался с церковью, где молилась Констанс, с комнатой, где она жила, с могилой, где ей предстояло вечно покоиться, и больше ничто не удерживало его в Шиноне; вот почему Роже, как ребенок, позволил увести себя, он машинально попрощался с тетушкой и сел в двуколку, в которой приехал его отец, не только не оказав никакого сопротивления, но даже не произнеся ни слова. На этот раз ехали гораздо быстрее, чем в прошлый: барон, направляясь в монастырь, трижды менял в пути лошадей – в Лоше, Сент-Море и на острове Бушар, а посему им нигде не пришлось ожидать; на каждой подставе в повозку впрягали свежую лошадь, так что назавтра в полдень они уже были в Ангилеме.

Всю дорогу Роже пребывал в глубокой апатии – он не плакал, не вздыхал, никак не выражал своих чувств; только при виде матери бедный юноша дал волю слезам; однако встряска была слишком сильна: в тот же вечер у него открылась горячка, и он тяжело занемог.

Вот тогда-то со всей силой и проявилась та самоотверженная материнская любовь баронессы, какую она уже и прежде не раз выказывала. За время болезни сына она ни на минуту не отходила от его изголовья, днем оберегала его покой, ночью бодрствовала возле него и все время говорила с ним о Констанс; баронесса молилась и плакала вместе с сыном, ее душа как бы сливалась с его душою, мать разделяла все его чувства, угадывала все желания, она совсем отказалась от собственной воли и всецело жила жизнью Роже. Порою, думая, что он спит, она глядела на него с невыразимой нежностью, и, когда юноша замечал это, ему казалось, что к ее нежности примешивались печаль и угрызения совести. Раз двадцать он порывался спросить у матери, чем объясняется странное выражение, которое он читал в ее глазах, но у него не достало сил проявить столь понятное любопытство. Да и все происходившее вокруг теперь не занимало его: Констанс уже не было на свете!

Болезнь шевалье затянулась; она незаметно перешла в глубокую меланхолию, еще более опасную, нежели самый недуг, коему она пришла на смену, ибо Роже находил смутную радость в самой этой меланхолии; он покорно выполнял все, что предписывали врачи, чтобы исцелить его от телесного недуга, но ничего не хотел делать для того, чтобы исцелиться от недуга душевного. Напрасно отец предлагал ему прокатиться верхом, пойти на охоту, немного пофехтовать. Все физические упражнения, к которым Роже прежде выказывал страстный интерес, теперь только утомляли его, внушали ему почти отвращение. Одно только не претило ему – умственные занятия, и в один прекрасный день – к величайшему изумлению отца и матери – юноша объявил о своем желании вернуться в Амбуаз, в коллеж отцов иезуитов.