Остаток дня прошел довольно спокойно, хотя и был отмечен все той же скорбью. Роже по-прежнему лежал в постели, время от времени закрывая глаза и притворяясь спящим. Тогда барон, думая, что сын и вправду заснул, выходил на цыпочках из комнаты, а юноша, оставшись в одиночестве, плакал сколько ему хотелось.

Наступила ночь, и, как ни горевал шевалье, он все же ненадолго забылся; ему снилась Констанс, но – странное дело! – ни разу он не видел ее бледной и умирающей в постели или бледной и бездыханной в гробу, нет, всякий раз в его сновидениях Констанс была полна жизни, на губах у нее играла улыбка, а глаза светились любовью; она казалась ему такой же, какой была прежде в Ангилеме, в Безри или в монастыре. И тогда Роже пробуждался, его сердце готово было выскочить из груди; несколько мгновений он сомневался в своем несчастье, но затем унылая комната постоялого двора, висевшая на стуле одежда аббата, шаги отца, который занимал соседнюю комнату и при каждом движении сына подходил к его двери, вновь возвращали юношу к ужасной уверенности в том, что смерть Констанс вовсе не сон.

На рассвете Роже услышал, что звонит монастырский колокол: медленными и глухими ударами он возвещал о приближении заупокойной службы, которая должна была происходить в тот день, и этот погребальный звон болью отдавался в душе юноши.

Еще одно обстоятельство сильно тревожило его: у него не было иной одежды, помимо той, в какой он убежал из Амбуаза, но ведь не мог же он присутствовать на панихиде по Констанс в одеянии аббата – он понимал, что такой маскарадный наряд таит в себе нечто комическое и никак не соответствует его глубокой скорби. Идти по полям и дорогам, похищать Констанс в подобном одеянии было вполне уместно, но слушать в нем заупокойную службу и плакать на могиле девочки было бы настоящим кощунством.

Сердцу свойственно безотчетное стремление к деликатности, оно никогда не обманывается на сей счет.

Тем временем в комнату к сыну вошел барон в сопровождении слуги, несшего полный мужской костюм. Роже поблагодарил отца и спросил, как ему удалось раздобыть эту одежду. Барон отвечал, что аббат Дюбюкуа, приехав в Ангилем, рассказал баронессе, в каком наряде убежал шевалье, и она вполне резонно решила, что Роже покинул Амбуаз для того, чтобы вновь свидеться с Констанс, а потому тотчас же послала сюда слугу с его одеждой, понимая, в каком затруднении окажется ее сын, приехав в Шинон. Одно только удивило Роже: почему матушка сама не привезла ему костюм.

Шевалье поспешно оделся: заупокойная служба начиналась в восемь утра; к величайшему удивлению барона, Роже ни разу даже не упомянул о Констанс. Дело в том, что бедный малый ощущал во всех ответах отца холодок и какую-то натянутость, а так как его душа была полна глубокой скорби, то ему это было неприятно; барон со своей стороны, видимо, боялся растравить горе сына и старательно избегал касаться в разговоре единственного предмета, только и занимавшего юношу: достойный дворянин не понимал, что во время тяжких испытаний, подобных тому, какое выпало на долю его сына, лучшее утешение – слезы, а исторгнуть их легче всего, когда говоришь с человеком, которому нужно выплакаться о понесенной им утрате.

Барон полагал, что Роже теперь меньше убивается, потому что он больше не плачет. Увы! Юноша молча проливал слезы, и они – одна за другой – падали ему прямо в душу.

Шевалье вышел вместе с отцом; шагая бок о бок, они направились в монастырь. Однако, когда юноша приблизился к воротам обители, к которой он раньше дважды подходил во власти столь сладостных надежд, ему вдруг почудилось, будто земля колеблется под ним, а дома, монастырские стены, деревья кружатся у него перед глазами. Роже пришлось опереться на руку отца. Надо сказать, что и сам барон был сильно взволнован; заметив это, юноша постарался справиться со своим волнением.