– Да, я подпишалша! Я шражу подпишалша. Потому что так нельжя, товарищи дорогие! Что же это получаетша? Штарику уже и выйти некуда? А детишки? Наша шмена, наше шчаштье? Никаких гаражей!

– Вы что-то путаете. В письме… – Балбошин взял со стола бумагу.

– Читайте, – сказал Жаножин.

– Но вы ведь знаете его содержание.

– Читайте, читайте. А потом будем говорить.

– Хорошо, – сказал Балбошин. – Так… «Дорогие товарищи!

Мы, группа старых большевиков, обращаемся к вам по делу, не терпящему малейших отлагательств. Наш славный революционный город хорошеет день ото дня…»

– Нина пишала. Ее шлог, – сказал Жаножин. – Продолжайте.

– …«хорошеет день ото дня. Возводятся новые кварталы. Старое идет на слом. Но иногда архитектурное управление допускает отклонения в своей работе. Всех нас, например, глубоко поразило решение застроить участок Тверской улицы у Смольного новыми домами. Дело даже не в том, товарищи, что каждый клочок земли возле Штаба Революции – святыня, касаться которой нужно с большой бережливостью. По этой улице ходил Ильич! Дело еще и в том, что он не только ходил по Тверской улице, но и посещал на ней некоторые дома. У нас нет, к сожалению, точных сведений о том, куда именно и когда Ильич заходил, но один из наших товарищей помнит точно день и час, когда он встретил Его в одном из домов Тверской улицы. Это было 27 октября (старого стиля) в 12 часов дня. Он встретил Его неожиданно, но эта встреча запомнилась товарищу на всю жизнь. Этот дом N 8, между двумя парадными, вход вниз. Так нельзя, товарищи! Надо сохранить этот дом для наших детей! Подписи».

– А-а! Конечно! – воскликнул Жаножин. – Вы что, уже жаштроили?!

– Нет, нет, успокойтесь, – поспешно сказал Балбошин. – Я же объяснил вам, что решением горсовета…

– Решением горшовета… – горько сказал Жаножин. – Пишульки, бумажки… А ведь я, шлышите? я видел Его!

В кабинете стало тихо, только из-за приоткрытой двери раздавался смех чертежниц. Ахуткин на цыпочках подошел к ней и прикрыл.

Старик заплакал. Слезы скапливались между красных безбровых век и неравномерно текли по морщинам.

– Я видел Его… – повторил он плачущим голосом. – Вы вще можете ражрушить, вще, вще!

– А… как это было? – робко спросил Ахуткин.

– Было, было… Вще было ощенью. Я, молодой подмаштерье, шел по Твершкой. Я жил на Кирочной и шел по Твершкой… И мне вдруг штрашно жахотелош шать…

– Э, что? – спросил Ахуткин.

– Шать, шшать! – закричал Жаножин. – Может человек жахотеть шшать или нет? И мне жахотелось. Вхожу, как шейчаш помню, дом вошемь… Шмотрю, кто-то шшыт рядом. Я и не понял – шшыт и шшыт. Вышли мы вмеште. У входа двое, в черных пальто. Один шпрашивает: «Ну что, товарищ Ленин, пошли?» И он отвечает, как шейчаш помню, вще помню! «Пошли, – говорит, – товарищи!» Э-э, да что там! – махнул Жаножин рукой, – доштукалиш, грамотные штали! Гараж штавите, о штариках не думаете! И руки не подам!

Жаножин ушел.

Архитекторы молча, не глядя друг на друга, посидели, затем Ахуткин включил репродуктор на полную громкость.

Встречи с доктором Капабланкой

Гаврилов, Анатолий Владимирович, в юности мечтал стать поэтом. А так как его юность совпала по времени с бурным, ослепительным движением «были-станем», то Гаврилов, посылая стихи, наивно прождал этого чуда до появления первого внука. Но никто ни разу не назвал его поэтом. В лучшем случае его называли «автор» и «Вы». А обычно «вы» было с маленькой буквы и обращались к нему так: «Уважаемый товарищ…», а слово «Гаврилов» вписывали ручкой.

Гаврилов думал, что никто из родственников и знакомых не догадывается о его переписке. Но он думал так, а не знал. Знал же точно, что и жена, и обе дочери, и подчиненные (он работал начальником участка малой механизации в УНР), и начальство (был к тому же пятнадцать предпенсионных лет неосвобожденным секретарем партбюро), и соседи по дому (письма в газеты по поводу протечек, траншей и т. п. изготавливал А.В. своими руками и его необыкновенно уважали за это. В соседнем подъезде жил знаменитый драматург и было так, после вселения, что часть дома качнулась в его сторону, но об этом – потом, после), и даже люди в метро и в командировках, и даже за границей, вплоть до самых занятых, с одной стороны, ученых и самых, с другой стороны, не осведомленных африканских пигмеев знали о том, что он пишет. Потому что всякое написание ни о чем и ни из чего, как определял А.В. уже на склоне лет творческий процесс, тут же становилось известно всем людям. А выражалась эта связь следующим образом: как только творческий процесс набирал силу, все люди на земле чувствовали, как внутри них медленно, враскачку начинают придавливать некую юлу и, если хорошо этого слушаться… и так далее. А.В. мог бы многое рассказать по этому поводу, но ни с кем и ни за какие коврижки на этот счет он говорить не стал бы.