Калюжный ткнулся плечом в мокрую спину Рогули. Тот стоял вполоборота к нему и, оттопырив капюшон, слушал ночь. Калюжный тоже остановился и прислушался. Ночь как ночь. Дождь звенит легким звоном в молодой листве, капает вниз, под ноги. Лягушки лениво ворочаются в теплой воде заберегов. Цапля кричит. Утки пронеслись над самой головой, упруго разрезая воздух, и тяжело шлепнулись в воду неподалеку. Где-то кормились, а теперь прилетели на ночевку. Пуща жила своей жизнью, вековой, изначальной. Ни до чего и ни до кого ей не было дела. Человек сюда приходил и уходил, почти не оставляя заметного следа. Даже война не могла изменить вековечного уклада ее жизни.

– Тьфу! Сколько у вас, хуторских, мякины в голове! Вот и у нас на Каменке тоже хутора были. Так и там разные сказки рассказывают про всяких утопленников да злодеев.

– Стрелок, – будто и не слыша его протяжной песни, сказал Калюжному Рогуля, – сейчас, когда дамбу пройдем, нечистого лучше не поминай. Понял? А я Анну покличу. Чтобы она нас на Винокурню пустила.

– На какую винокурню? Ты что, Василь? Какая еще Анна?

– Да не бойся ты. Главное, молчи. И за пистолет не хватайся. Все равно не поможет. Место это теперь Винокурней называют.

Глава восьмая

Унтер-офицер Бальк сидел на широкой просторной лавке у окна и разглядывал свою солдатскую книжку. Он читал записи, сделанные на каждой странице, и думал, а будет ли он гордиться этими записями, когда закончится весь этот кошмар и они, солдаты, воевавшие в России, вернутся домой?

После окончания унтер-офицерских курсов он так и не получил обещанного отпуска на родину. Весь выпуск отправили сюда, в болота Восточного фронта.

Командир взвода Гейнце пропадал где-то на хуторе, у очередной солдатки. Пил молоко и пользовался милостями молодки, как русские называют молодых замужних женщин. А он, его заместитель, нес службу в этом сыром бункере, оставшемся от русской обороны сорок первого года и переоборудованном трудолюбивыми немцами, как Гейнце, то ли в похвалу, то ли с издевкой, теперь именует свой взвод. Впрочем, в последние недели они действительно больше работали лопатами, топорами и пилами, чем стреляли. И это нравилось всем. Всему взводу. Нравилась ли эта тишина их командованию, к примеру, командиру батальона или полка, они не знали. Да им всем, окруженным здесь водой, ором лягушек, который не прекращался ни днем ни ночью и который некоторых уже сводил с ума, было наплевать. Иваны в них тоже не стреляли. Даже снайперы с некоторых пор затихли. Да офицеры, пользуясь затишьем на их участке фронта, тоже нашли себе неплохое занятие. Пока солдаты бездельничали на своих песчаных островах, а их обер-фельдфебели ухаживали за русскими молодками, офицеры штабов развлекали себя утиной охотой. Утиная охота… Это даже звучит довольно красиво. Бальк не был охотником. Охотником был его отец. Отец любил днями бродить по лесам, по предгорьям, где водилось много зверья и дичи. А он, Бальк-младший, так и не унаследовал эту страсть.

Уже несколько раз наблюдатели докладывали унтер-офицеру Бальку о появлении в их секторе одиночных лодок, в которых находились люди в офицерской форме, вооруженные охотничьими ружьями и опоясанные охотничьими патронташами. В журнал наблюдений соответствующие записи, разумеется, не вносились.

И окно, в которое с тоской смотрел сейчас Бальк на парочку чирков, плавающих среди залитых водой ольх, и широкую лавку, на которой он спал, когда наступала ночь, и дверь, вставленную в бревенчатый присад просторной землянки трудолюбивыми немцами, они притащили с хутора Васили. Глиняный кувшин с узким горлышком, который здешние крестьяне называют