Ни малейшего намёка на ревность не пробудило в душе герцога такое дружеское внимание: он лучше других знал о сыновней привязанности д’Артаньяна к Атосу. К тому же, как говаривал отважный гасконец Анне Австрийской, «граф де Ла Фер не человек, граф де Ла Фер – полубог». Так может ли высокий церковный иерарх ревновать к созданию божественного происхождения? О нет, тысячу раз нет!

– О друзья мои, где вы? – беззвучно прошептал он.

– Вот он, король Генрих, – услышал он голос Планше, доносящийся будто издалека.

Арамис перевёл взгляд на другую стену и сразу узнал Беарнца, так похожего на самого д’Артаньяна. Чёрные глаза великого монарха глядели с вызовом на дерзкого, осмелившегося поднять руку на его внука. Арамис спокойно выдержал острый взгляд Генриха IV в полном сознании собственной правоты: он действовал в интересах другого отпрыска Бурбонов, вот и всё. Так в чём же мог упрекнуть его грозный король? И генерал общества Иисуса гордо вскинул голову.

– Знаешь, любезный мой Планше, – обратился он через несколько мгновений к замечтавшемуся управляющему, – я был в пути полдня и, сам не знаю почему, страшно проголодался.

– Ах, монсеньёр, простите старого дуралея, – в отчаянии вскричал Планше, старательно заламывая руки, – не извольте беспокоиться, умоляю вас: через час вас будет ожидать самый изысканный стол во всём Париже!

С этим воинственным воплем наш старый знакомый, увлекая за собою Гримо, выбежал из кабинета так быстро, будто у пресловутого ужина нежданно-негаданно выросли мускулистые ноги и он во всю прыть улепётывал от Планше. Герцог д’Аламеда дождался, пока смолкнет топот; затем, подойдя к дверям, плотно затворил их. Оставшись наконец один с неведомой доселе волей достойнейшего мужа Франции, которую ему, величайшему гранду Испании, ещё только предстояло раскрыть, он вновь погрузился в раздумья.

Действительно, было над чем поразмыслить достойному прелату… О чём хотел уведомить его д’Артаньян в Блуа и – не уведомил? На что намекал в своём более чем таинственном послании? Чем намеревался поразить воображение самого Арамиса, – что сделать было – и мушкетёр знал это наверняка – весьма и весьма затруднительно? Но, с другой стороны, разве говорил когда-нибудь д’Артаньян попусту? Разве не достигал всегда желаемого либо обещанного им, что было для него равноценно? Разве не читал он подчас в его, Арамиса, душе, как в открытой книге?

Едва ли в намерения мушкетёра входило изумить герцога д’Аламеда передачей ему своего имущества. Хотя кому ещё мог завещать состояние д’Артаньян, если не ему? До чего же сложно разгадать намерения и мотивы хитроумного гасконца: не в пример сложнее, нежели дипломатические интриги короля Людовика, пусть он и мнит себя политическим гением. На своём жизненном пути д’Артаньян знал лишь двух достойных соперников – великого кардинала и его, своего товарища по оружию. Но Ришелье признал себя побеждённым, а теперь и Арамис чувствовал себя совершенно беспомощным перед торжеством более могучего и изощрённого разума.

Оставив попытки предвосхитить развязку, герцог д’Аламеда решительно направился к портрету Генриха IV и с величайшей осторожностью снял его со стены. Ему открылась миниатюрная копия того знаменитого кромвелевского хода, через который в своё время ускользнул от них Мордаунт. Решительно, д’Артаньян с годами не утратил чувства юмора.

Благоговейно достав из тайника единственный хранившийся в нём предмет – довольно увесистый ларец с серебряной инкрустацией, – Арамис бережно перенёс его на письменный стол, содержавшийся, как и весь дом, в безупречном порядке преданным Планше. Медленно обойдя стол и заняв место в высоком кресле, украшенном графским гербом, он неподвижно замер. Несколько бесконечных минут он не мог заставить себя прикоснуться к стоявшей перед ним святыне; затем, непроизвольно осенив себя крестным знамением, открыл ларец и извлёк оттуда свиток пергамента.