Для формирования языка Софьи Дубровской не последнюю роль играет, с одной стороны, влияние обэриутской зауми, наследия метареализма и визуальной поэтики Аркадия Драгомощенко; с другой стороны, её тексты транслируют мировидение хрупкого, обострённо чувствующего человека, помещённого в тревожный и неустойчивый мир.
Такое мироощущение близко и Евгении Липовецкой, на текстах которой лежит отпечаток выраженной интроверсии; помимо визуально выстроенной системы образов, в поэтике Евгении есть место работе с фольклором, языковым и звуковым рефлексиям.
Тория Чайкина тяготеет к ритмизации, её голос музыкален и выявляет болевые точки поколения двадцати-тридцатилетних: ранимость, эмпатия, и тонкие эмоциональные настройки, направленные на фиксацию крохотного и тонкого.
Михаилу Вистгофу в его двадцать лет пока ещё близка работа с маской космического демиурга, способного заглядывать в глубину предметов и явлений (неожиданная метафора работает как иголка, проникающая в суть вещей), а в следующее мгновение возноситься над ними, разворачивая взгляд вширь – насколько возможно.
Силлабо-тонические стихи Романа Япишина и Екатерины Калугиной наследуют уральской поэтической школе, у каждого поэта по-своему.
Тексты Екатерины чуть ближе к направлению, в котором работают Андрей Санников, Дмитрий Машарыгин: сюжет, если таковой имеется – неявный, тайный и потому абсурдный; неожиданное соседство слов работает здесь как обостряющий восприятие приём, и одновременно это очень женские стихи, в них много телесного, открывающегося постепенно – этим тексты Калугиной интонационно оказываются близки к стихам Майи Никулиной.
Тексты Романа Япишина наоборот, представляют собой максимально непрозрачную обёртку, а которую плотно упаковано личное, никому не доступное пространство. Вход туда закрыт иронией, кое-где переходящей в ёрничество, шутейностью, которая сбивается то в песенную интонацию, то в пародийную. Япишину больше близка манера Аркадия Застырца, Алексея Сальникова.
Поэтика Максима Глазуна ориентирована на эклектическую эстетику сопряжения, казалось бы, не пересекающихся языковых пластов. Его тексты балансируют на грани китча, но сквозь нарочитое пересмешничество и формальные игры с языком, просвечивает авторское сострадание ко всему, что живёт и дышит.
Владимир Попович берёт на вооружение лаконичность и точность; его лирика с выверенной ритмикой и звучными рифмами вовсе не архаична – ей свойственна та свобода языка, при которой через грамматические вольности и словотворчество прорывается сдерживаемая автором эмоция.
Елизавета Трофимова, философ по основному образованию, следует за Гёльдерлином в освоении языка, который есть одновременно и опаснейшее благо, и невиннейшее из занятий. Обострённое чувство речи даёт Елизавете возможность писать о прекрасном и болезненном – о памяти и времени, о потере и о жизни после потери.
Стихи, представленные в подборке Михаила Боровских были написаны после значимого для автора периода молчания; Михаил, быть может, наощупь, но уже довольно уверенно действует в пространстве заново обретённой речи. Такую лирику, с ощутимой энергией спокойствия и скрытой силы, обычно называют «мужской». Лирический герой Боровских не отрицает этого и не выставляет напоказ – более того, его стихи откровенны и искренни без навязчивой сентиментальности.
Все участники нашей мастерской талантливы, смелы и неугомонны. У них есть всё, чтобы писать новые, прекрасные и сильные тексты. Мне остаётся пожелать им только одного: чтобы в их памяти осталась память о той музыке, которую мы играли все вместе в феврале 2024 года. Я уверена – это будет светлое и духоподъёмное воспоминание.