Замерев в зимовье, ухватившись за край нар побелевшими пальцами, парень только чудом удерживал в себе присутствие духа, но в любой момент он мог не удержаться, оступиться и слететь в эту пропасть бесчувствия, раствориться в ее темных глубинах, разодраться о ее выступающие острые края.
Да, наверное и лучше было бы потерять сознание и грохнуться в обморок, чтобы не видеть этого позора, не сдерживать, и без того еле ощутимое, трепетание сердца от стыда и страха, когда старик, широко распахнув дверь, мотнул полотнищем мешка, и по полу зимовья запрыгали колобочки мороженных собольих шкурок. Застучали радостно по плахам, будто и они сами изобличали вора, будто спешили объявиться на суд, молча тыкали пальцем в виноватого.
– Ну, что скажешь, пакостник?! Ох, сучёныш, ох, сучёныш, я для этого тебя выучил?! – старик тяжело ввалился в зимовьё и, придвинувшись вплотную так, что трудно стало дышать, продолжал выкрикивать в побелевшее лицо напарника, – это ты мне такую благодарность приготовил на старость мою честную?! Ох, сучёныш!
Конечно, именно теперь и надо было сказать, что он сам такой же, что уже давно обнаружены все его схоронки, где из года в год тот прячет соболей, что ни ему, запачканному куда сильнее, виноватить молодого напарника за грех.
Нужно было сказать, нужно было многое сказать, раскричаться надо было, или даже кинуться и ударить старика, …но кровь уже отлила и даже излишне отхлынула, так как округлившиеся глаза теперь сидели на совершенно белом, снежном лице.
Ноги сами собой подкосились, руки ослабли и отцепились от края нар. Он покачнулся и медленно сполз на колени.
– Прости…меня, прости….
– Ах ты, гад ползучий! – старик будто даже обрадовался новому обстоятельству, не ожидал, видно, полного и совершенного унижения напарника.
– Ах ты, гад! Ты еще смеешь пощады просить, да я тебя видеть и слышать близко не хочу, паскудник!
Старик выкрикивал и выкрикивал оскорбления, а напарник, стоя на коленях, повторял и повторял лишь одно слово:
– Прости,…прости…, – при этом он все больше и больше склонялся к полу и все тише повторял свое «прости».
Наконец он уперся лбом в обшарпанную плаху и замолчал.
Старик еще пару раз шагнул вдоль своих нар, выкрикивая слова обвинения, слова обличения, грязно сравнивая его с отцом, и обещая, во что бы то ни стало, предать дело огласке.
– А если собрание надумает тебя, гада, простить, сам лично напишу заявление в прокуратуру, там вашу поганую семейку помнят, разберутся.
Он ткнул носком ичига в голову поверженному напарнику, упиваясь его унижением, и голосом всесильного повелителя приказал:
– Собери ворованное и вынеси на мороз, да жрать подавай, сопляк недоделанный!
…Утром он с трудом поднялся и обнаружил, что старик уже ушел. Тело разламывало на куски, ныла каждая жилочка, такой молодой и еще вчера неплохо работающий механизм был разломан, раздавлен, уничтожен.
Он с трудом сделал несколько шагов, чтобы выйти на улицу. Вдохнув морозного воздуха, моментально прозябнув, чего уже давно не замечал за собой, он вновь вполз в зимовье и тупо уткнулся головой в дальнюю стену, вытянулся на нарах. Хотелось умереть.