Она еще долго причитала, расхваливала его, ненароком трогая то за лицо, то за руку, а он был на седьмом небе, он был так счастлив, что счастливее и радостнее людей просто не бывает.

Начинающему охотнику до одурения нравилась вся таежная наука, которую старик выдавал по чуточным крохам, чтобы как можно дольше держать парня в неведении, держать с открытым ртом. Но работать при этом заставлял как настоящего мужика, не уставая повторять, что работой и только работой тот может отблагодариться за науку таежную, за саму возможность жить в тех местах, где он, старик, был безраздельным хозяином.

И поставил он себя так, что его слово, его требование приобретало здесь силу закона, и даже не закона, а какого-то повеления, ослушаться этого слова значило навлечение на себя неведомой кары, которой молодой охотник боялся гораздо больше, чем внезапного разъяренного медведя.


            * * *


Тайга у них была дальняя, труднодоступная. Угробисто забираться туда, ох угробисто, зато там сами себе хозяева, – ни одна чужая душа не сунется, не появится, не нагрянет нежданно.

И на заброску в те урёмины уходило три дня. Коней в охотсоюзе брали, – по полтиннику за голову в сутки, а только в один конец трое суток, да день на отдых, да обратно трое, – копеечка набегала. Все равно, деваться некуда, приходилось пользоваться услугой.

Раньше подешевле вроде было, так одного коня лишнего прихватывали и мужика брали третьего, чтобы он обратно коней увел. Но все же затраты, – за спасибо никто тебе не поедет тайгу ломать, значит бутылку ставить надо, а то и две.

Теперь же сами стали управляться, никого не берут. Завезутся, старик остаётся зимовье в порядок приводить после лета, бутор разбирать, а парень обратно едет, коней выводит. Сдаст коней и пешочком снова в тайгу. Налегке-то добро, шагай да шагай, башкой в разные стороны ворочай, любуйся. Песенки всякие в голове крутятся, хорошо.

Но как о старике, о напарнике своем вспоминал, сразу все опускалось, тяжелела тропинка, а в затылке что-то позвякивать начинало, будто железки какие.

Охотились они вместе уже давно, лет пять однако, должны бы уже и притереться, приобвыкнуть, а что-то не получается никак, будто в работниках у старого, постоянно под давлением каким-то. Опять же, свободу он дает, – охоться вволю, по пятам не рыщет, но есть причина, которая держит их на расстоянии, оттопыривает одного от другого.

…Этот к старику за все лето ни разу в дом не зайдет.

И всё брови сводит, всё бычится чего-то. Или что прознал недоброе, или просто блазнится. Бабка, когда упрашивала молодого взять с собой в охоту, уму-разуму научить, обещала золотые горы и берега шелковые. А что выходит?

Нет, напарник он получился неплохой, охотится старательно, да и на таборе шибко-то не присядет, не глядит на то, что старик лежит да покряхтывает. Нет, крутится исправно, дед уж забыл как собакам варить, дров, опять же, наколоть, натаскать, покушать сготовить, – все делает. И котомищу против дедовой чуть не втрое берет. Но вот бычится что-то, из года в год все шибче, все откровенней взглядывает.

А тут вообще выпрягся, позволил себе голос повысить.

Правда, заворчал-то он грубовато на печку вроде, – что ты, мол, будешь сегодня работать или нет?! Даже ичигом ткнул в дверку, но старик-то понял, что не на печку ярится напарник, на него. А сердится за то, что кое-какие сладости дед не выставил на общий стол, а один пользует, мед например, да и варенье тоже со своего краю стола поставил и не предлагает.

Да он бы, скорее всего, и не притронулся даже к тому варенью с медом, так надо же человеком быть, – предложи, – ведь всю зиму бедовать вместе, а что далее будет, коль с самого начала себячествовать стали.