Значит, все-таки Митяй… Григорий перешел сначала на быстрый шаг, а потом на бег и уже через пару секунд был рядом с пацанами, ощупывал, тряс, заглядывал в глаза Митяю. Ох, лучше бы не заглядывал! За обрывками упыриного морока он увидел такое, что самому впору поседеть. Как увидел и почему, еще предстоит разобраться, а пока нужно разобраться с Митяем.
Григорий схватил сына за худые плечи, встряхнул, рявкнул в равнодушное лицо:
– Митяй, сынок, это я! Батя!
Не ответил, смотрел сквозь него, прислушивался. Морок, черт бы его побрал! Сначала захотелось Митяя ударить, не сильно, а так… чтобы привести в чувство. Но мысль эту Григорий отбросил с отвращением. Хватило с его сына боли и без того! Действовать решил мягко и ласково, как нашептывал ему внутренний голос. Человечий ли? Упыриный? Сейчас не до того!
Самым тяжелым было поймать взгляд Митяя. Взгляд все время ускользал, приходилось раскидывать сети и силки, чтобы его поймать. Но получилось! Несколько мучительных мгновений бездумья, а потом взгляд его сына сделался наконец осмысленным. Митяй моргнул, захлопал белесыми ресницами, как делал в детстве со сна, а потом сказал:
– Батя…
Сказал и теперь уже сам вцепился в Григория мертвой хваткой, теперь уже сам заглядывал ему в глаза.
– Батя, живой…
– Живой, сына! Живой… – Григорий говорил и гладил Митяя по седой голове. Говорил и придумывал, как станет убивать фон Клейста, когда найдет. А теперь он точно знал, что и искать станет, и убить попробует. Потому что нельзя простить то, что упырь сделал с его единственным сыном, во что его превратил. – Живой, Митяй! И я живой, и ты живой, слава богу!
– А мамка? – Митяй все цеплялся, все заглядывал ему в глаза, теперь уже с мольбой и надеждой.
Захотелось соврать. Ему ж не впервой! Но не смог. Нельзя врать родному ребенку. Да и не ребенок Митяй больше. Не осталось в нем ничего детского после пережитого.
– Нет больше нашей мамки… Прости, сынок… – Сказал и крепко зажмурился. Это он сейчас не Митяю признавался, что Зоси больше нет, это он себе признавался, убеждал себя окончательно и бесповоротно.
Митяй тоже зажмурился, губы его скривились, черты лица исказились, но не болью, а яростью. Нечеловеческой, только одному Григорию понятной яростью.
– Разберемся, сынок, – сказал он твердо. – Вот сейчас обсудим все и решим, как быть.
Не выпуская руку сына, он обернулся к Севе, велел:
– Ну, рассказывай, Всеволод!
А в глазах у Всеволода тоже клубился морок. Не черный упыриный, а с серебряной искрой. Словно бы тот, кто морок этот накидывал, изо всех сил старался не навредить, уберечь пацана. Тетя Оля? Нет, тетя Оля бы так не старалась, она решительная, резать может по живому. Могла резать… Значит, Танюшка морок накинула. Вот эту серебристую паутинку. А зачем? Чего добивалась?
– Ну-ка, ну-ка, пацан! – Григорий ухватил Севу за воротник, притянул к себе. Тот дернулся, но вырываться не стал. – Дай-ка я и на тебя погляжу.
С Танюшкиной паутинкой разобраться оказалось проще, чем с упыриной. Потянул за краешек, подцепил – и вспыхнула паутинка белым пламенем. Она вспыхнула, а Сева встрепенулся, точно так же, как до этого Митяй, захлопал длинными девчоночьими ресницами, спросил сиплым шепотом:
– Таня где?
Таня где? Хороший вопрос, правильный. Он и сам хотел у Севы спросить, где Таня. А теперь получается, нет смысла спрашивать. Но все же, но все же…
– Давай-ка, Всеволод, расскажи мне все по порядку, – сказал он, теперь одной рукой удерживая Митяя, а второй Севу, переводя требовательный взгляд с одного на другого.
Сева рассказал. Рассказчик из него получился хороший: коротко, без лишних нюней, все по делу. Только когда до Танюшки дело дошло, голос его дрогнул.