На сухом местечке заяц, очумелый, сгорбившись, дрожит, с оглядкой сползает в низину и дает стрекача.
Вокруг совенка в вагоне столпились люди, нагнувшись, водя его пальцем. Петька наблюдает ползанье по полке; с трудом, так как черные следы, как когти под крылом, вонзаются, разделяя тело, разрывая связки, в жару, и сладкий кусок глотает насильно, противясь, неподвижен, убегая, спотыкается. Остановился проходивший проводник в синем кителе, нагнув шею, бойко попробовал пальцем снизу когти и открыл клюв, погладил перья, протягивая руку из-за стоящих перед ним, и поглядывает быстрыми глазами, немного навыкате, видно, близорук.
Наконец у всех его отнимает Лидочка себе одной. Взявши за обе ноги, свернувши пальцы с когтями внутрь, она приближает клюв к губам, дует ему в глаза, раздувая в стороны пух, толкает его шагать по скамейке и рассматривает со всех сторон.
Когда все разошлись, она говорит о доме:
– Скоро мы приедем, ты будешь за дверью пугать подруг, глядеть в окно на снег и прикасаться к шее теплым. Я научу тебя летать по комнате осторожно – стекло на буфете; звеня о рюмки, садиться на плечо. Я буду с тобою танцевать, вертеть над головой на крыльях и опускаться мне на палец. Мы с тобой заживем, – и она его целует в закрытый клюв. – Вечером гулять вместе. Не улети без цепочки.
Укладываясь спать, она сажает его на одеяло у ног. Поезд укачивает ее; постоянно под ней дрожит скамья. Темнота за окном поблескивает, как смола, зигзагами капель по стеклу. Лидочка засыпает и слышит сквозь сон, как совенок шевельнулся в ногах.
Вера лежит спиной на трясущейся полке над сестрой. Она открытыми глазами вверх глядит на темный потолок и в черное окно. Проносятся белые березы по шесть и больше из одного корня, за ними, кривясь, бежит земля, и медленно движется горизонт. Дождь учащается и светлеет.
Когти расслабляются, разъединенные кости, смещенные связки, хрупкие прослойки жира, раздавленные или смятые, – все притягивает горячую кровь; отработка, не находящая выхода, медленно уносимые частицы скапливаются и оволакивают воспаленное место. Мясо вокруг пронизано ими. Все вспухло. Под взъерошенными перьями, под черными сгустками набито желтых оттеков – песок мешает двинуть широко раскрытым крылом.
Вагон бросает в стороны. Из открытой в тамбур двери, через перескоки и гром колес слышен шум игры.
– Пшик ему!
– Да! Пропали вини!
– По козыри. Загубили его.
– Почему у меня три? Додай еще.
– Сейчас ход отдал бы, и все в порядке.
– Десять бубен, десять крестей.
– Нет, бери, какой тут интерес. Идет с правой руки?
– Значит, по-твоему, мне надо было отброситься?
– Иппонский городовой! Вот она и берет…
Веселый проводник сдает, карты ложатся на серую салфетку, задевают бумажку с солью, полбутылки, зеленые огурцы и две консервные банки с разрытой перочинными ножами рыбой в томате. Четверо проводников в служебном тянутся к картам, закрывают веера из пяти, поворачивают к свету. Один из них срезает кожу с огурца язычками. Проводник, мигая белыми ресницами, говорит:
– Огурцов завал. Везу три сотни солить. Остальные поберегу на масло.
– Продают в листьях.
– Будет течь.
– А на что корзинки из лыка?
– Тут надо смотреть на каждом полустанке, чтоб не пропустить кедровых орехов дочкам.
– А веники дальше.
– Под Москвой ведрами яблоки, и груш в этом году урожай.
– Никогда так карта не приходила, как сейчас.
– А мы ее побьем!
– После поездки всего отдыха неделя. Да, надолго не соберешь, не такая работа, опять пропадать – приходится думать об семье.
Махорочный дым из двери проникает в вагон, голоса путаются. Неподвижно. Не слышно. Ни шороха сверху. Вера, как лежала, забылась, засыпает.