Нет ни постели, ни дома. Лидочка томится без дела. В девять часов проводник приносит совенка, но тот сидит неподвижно, едва живой, при толчках качается, у клюва выступила какая-то жидкость. Молоко он не глотает, оно стекает по перьям. Мякиш белого хлеба в молоке вываливается изо рта.

Вечером на мокрой платформе толпятся крестьяне с раскрытым тряпьем. В нем шишки. Голодные рты открыты, на губах висит шелуха кедровых орехов. У окон вагонов дети просят корки хлеба, тощие руки берутся за железные поручни. Двери закрываются всюду – даже во втором вагоне, далеком от станции. Проводник спрыгивает с мешком и бежит к толпе у кое-где открытых окон, лихорадочно рвущей объедки из рук и отдающей шишки. Он захватил два десятка огурцов, что были сверх мешков – «в дороге можно продержаться», – и выменял на них две сотни шишек. Поезд трогается, быстрее, толпа бежит то там, то здесь за окном; те, что половчее, съедают корки, а старики на земле ковыряют шишки.

Высыпав орехи в лубяную корзинку обрадовать дочек, проводник отбирает поплоше десять штук и несет их Лидочке. Она сидит мрачная, нахмурясь, от нечего делать беспокоясь о прыщах. Проводник ей показал орехи и предлагает за совенка: «Видно, он скоро подохнет и пойдет на чучело дочкам». «Отдавать его жаль. Но в ожидании приезда, с каждым днем нетерпеливей перед радостью, все, что составляет настоящее, кажется противным, если требует забот. Не надо всего, только бы быть дома. Чтоб очиститься от окружающего и перенестись; быстрей, вперед, на несколько дней». Лидочка забирает орехи и отдает совенка. Она уже принялась за них и не отрывается.

Совенок сидит с пеной у клюва не на ногах, а на заду в углу, тараща глаза. Проводник забирает его одной желтой рукой и уносит к себе. Пугая в мыслях детей, он протягивает глазастое чучело с желтыми пуговицами, с расправленными крыльями на зеленом пеньке. «Будет из тебя чучело что надо», – говорит он совенку. В теплом служебном на столике у окна тот отходит понемножку от холода и оживает, но, ослепленный светом, сидит неподвижно в ужасе. Проводник обхватывает его ногу, твердую, собранную в желтые морщины кожу, веревочкой: «Ни на шаг», – тянет, заставляет падать клювом в дерево столика, чтоб привязать к кронштейну.

«Через пять дней начнется чучело – какое слово! Как же? Головой об стену? Трясущуюся…» – а лес так близко, вечерний, за окном; все открыто далеко вглубь срывающимися неровностями, и мелкий ельник скачет за дождем под насыпью. Остановка. Все сметено снова, пошло мелькать – «…или, может, душат веревкой, сняв с ноги, или перерезают шею перочинным ножиком».

Вот взрезанные банки консервов. Совенок со страху взлетает вверх одним крылом. Проводник хватает его неловко за больное, он рванулся из рук. Нечаянно вывих вправляется. Он падает пластом на столик. Проводник подбирает конец веревки привязать, разглядывает своими белыми глазами, но медлит, так как, видно, птица издыхает, держа оба крыла раскрытыми.

Внезапно от вагона к вагону пробегает толчок, останавливаются в темноте; проходят проводники; этот тоже выскочил за дверь. В купе говорят. Взбудоражен весь сонный вагон. С ропотом паровоз толкает состав назад и пятится с версту. Проводника нет.

Полверсты от красного огня – песок под рельсами размыт, глубокие колодцы дождевой воды между шпал, кое-где они висят над землей. Дождь смывает землю с травой ползущими ручьями, уносит с насыпи песок на прибрежные камни; поднявшаяся вода подтачивает насыпь снизу, и вот, оползая, заваливая кучами мокрой земли с пластами травы и кусками кварца, она ложится в воду, с торчащими, разъединенными рельсами, с частоколом шпал, а дальше их линия висит, прогнувшись, качаясь в воздухе на двадцать метров, – легкий мост над глубокой дырой, над летящей кружась из оврага водой; через остатки глины и камня, врываясь в замутненное море.