Именно так работает гегельянская «хитрость разума»: она основывается на эгоцентрических/обманчивых стремлениях ее жертв – то есть гегельянский «разум в истории» похож на пресловутого американского мошенника, который обманывает своих жертв, манипулируя их собственными низкими чертами. В этом превращении присутствует своеобразная поэтическая справедливость: субъект как бы получает от мошенника свое собственное послание в его истинном/перевернутом виде, то есть он не жертва внешних темных махинаций настоящего мошенника, а скорее жертва своей собственной тяги к мошенничеству. Еще одним примером того же превращения служит неизбежное оборачивание морализации политики своей полной противоположностью: не менее радикальной политизацией морали. Тот, кто решает перевести политический антагонизм, в котором он участвует, в моральные термины (борьбы добра и зла, честности и развращенности), рано или поздно вынужден будет произвести политическую инструментализацию области морали: подчинить свои моральные оценки действительным потребностям своей политической борьбы – «я поддерживаю X, потому что он морально добродетелен» незаметно превращается в «X должен быть добродетельным, потому что я поддерживаю его». Точно так же прямая левая политизация сексуальности («личное – это политическое», то есть понятие сексуальности как арены политической борьбы за власть) неизбежно оборачивается сексуализацией политики (прямым связыванием политического угнетения с фактом полового различия, которое рано или поздно завершается некой разновидностью нью-эйджевого превращения политики в борьбу между женским и мужским принципами…).

Диалектический анаморфоз

Последние два примера явно показывают, что призыв Гегеля рассматривать абсолют «не только как субстанцию, но также как субъекта» означает полную противоположность того, что, как кажется, он означает («проглатывание» – интеграция – абсолютным субъектом всего субстанциального содержания посредством своей деятельности): разве «Феноменология духа» Гегеля не рассказывает нам вновь и вновь ту же историю повторяющейся неспособности субъекта осуществить свой замысел в социальной субстанции, навязывания своего видения социальной вселенной – история того, как «большой Другой», социальная субстанция, вновь и вновь нарушает его замыслы и переворачивает их вверх ногами? Лакана можно по крайней мере отчасти оправдать за его смешение двух отдельных «фигур сознания» из «Феноменологии духа» («закона сердца» и «прекрасной души»); они имеют общую матрицу, которая, возможно, даже больше «несчастного сознания» сгущает в себе базовую операцию «Феноменологии»: в обоих случаях субъект пытается утвердить свою особую добродетельную установку, но действительно социальное восприятие его установки полностью противоположно его восприятию самого себя – для социальной субстанции добродетельность субъекта равна преступлению.

Здесь напрашивается очевидный контраргумент: в ходе феноменологического процесса мы все еще имеем дело с субъектом, ограниченным своими нарциссическими рамками и потому все еще вынужденным платить за это своей окончательной гибелью; действительный всеобщий субъект появляется только в конце процесса и больше не противостоит субстанции, а по-настоящему поглощает ее… Подлинно гегельянский ответ на эту критику состоит в том, что такого «абсолютного субъекта» не существует, поскольку гегельянский субъект и есть само движение одностороннего самообмана, гордыня полагания себя в своей исключительной особенности, которая неизбежно оборачивается против себя и завершается самоотрицанием. «Субстанция как субъект» означает как раз то, что это движение самообмана, посредством которого особенный аспект полагает себя в качестве всеобщего принципа, является не внешним по отношению к субстанции, а конститутивным для нее.