– Что терпишь?
– Люди удивляются, а я не знаю, что им сказать.
– Скажи им, чтобы отъебались.
– А потом я думаю…
– А, вот оно что.
– Почему я бросил университет? Ради этого? Надо было за него держаться. Я трачу на вас свое время.
– Мы снова будем об этом говорить?
– Я не должен был позволять тебе убедить меня уйти из ЛШЭ.
– Альви, прием, это было твое решение. Ты ненавидел это место.
– Если бы я вернулся, учитывая, что я знаю сейчас, я был бы первым. Я это знаю.
– Так почему не вернешься? Позвони родителям. Скажи им, что хочешь перерегистрироваться. Они будут в восторге.
– Да, будут. Но ты не будешь, не так ли? В том-то и дело. Ты бы не оказала мне той поддержки, которую я оказываю тебе.
На пересечении с улицей Сорбонны стоял киоск с объявлениями и плакатами, обличавшими Французскую коммунистическую партию за то, что она оставалась в плену у русских и отказывалась усваивать уроки Китая. На стене позади киоска висел большой рекламный щит со всеми заявлениями против студенческой революции, которые появлялись в партийных листовках и газетах. Человек с мегафоном обличал контрреволюционные тенденции партии.
Ева на минуту задержалась, чтобы послушать. Перевела Альваро услышанное, хотя он не проявлял интереса.
Они пошли в сторону капеллы Сорбонны, где сели на ступеньки под большими буквами:
НАМ НУЖНО МЕСТО, ЧТОБЫ МОЧИТЬСЯ, А НЕ ЧТОБЫ МОЛИТЬСЯ.
– Так ты простил меня? – спросила она, взяв Альваро за руку.
Он неуверенно посмотрел на нее.
– Ева, я хочу тебе кое-что сказать.
– Звучит серьезно.
– Просто послушай.
– Ты не уйдешь из «Уэрхауза», Альваро. Не сейчас, когда мы нащупываем почву под ногами и делаем первые успехи. Ты обещал…
– Тсс. Я не это хотел сказать.
– Что тогда?
– Я хотел сказать, что ты не невидимка, ты знаешь.
– Я? Я знаю.
– У тебя есть… У тебя есть видимость. Люди видят тебя. Тебе не нужно делать опасные штуки, залезать на балконы, чтобы привлечь внимание.
– Я не об этом говорила. Если бы мне нужно было внимание, я бы играла в Вест-Энде или ставила Пинтера для гребаного Би-би-си, как моя мать. Если бы ты меня хоть немного знал, знал бы, что мне плевать, что обо мне думают люди.
– Тогда, возможно, я тебя не знаю.
– Верно. Может, и не знаешь.
Ибо она и правда во время перформанса становилась никем. Она отдавала себя публике. Своему телу. Своим мыслям. Не оставалось никакой Евы. Между мной и ими нет никакой разницы. Люди могли думать о ней что угодно, потому что ее не было. Единственное, что имело значение, это послание, которое она несла. Война. Угнетение. Несправедливость. Безработица. Депортация. Проблемы рабочих. Расовые предрассудки. Мао.
– Я думаю, – сказал Альваро, – ты хочешь, чтобы твое безразличие к общественному мнению было общепризнанным.
Она поднесла кулаки к лицу и отвернулась от него в отчаянии:
– Я могу убить тебя. Ты говоришь такие вещи, только чтобы сделать мне больно.
– Я не делаю ничего, чтобы сделать тебе больно. Я пытаюсь тебе помочь.
– Причиняя мне боль. Ты всегда думал, что это единственный способ одержать надо мной верх. Ты никогда не понимал, как ты в этом ошибаешься.
Альваро коснулся ее руки:
– Ты плачешь?
Она взглянула на него через плечо, чтобы он мог разглядеть ее лицо: сухое, как кость.
– Ладно, ладно, – сказал он и прислонился спиной к колонне. Его кожа была бледной. Он выглядел осунувшимся. Он был похож на человека, проигравшего в последнем раунде.
– Я хочу сказать, – продолжил он, – что если бы ты действительно чувствовала принадлежность к группе, если бы группы тебе было достаточно, тебе не нужно было бы делать такие штуки. Тебе кажется, что группа тебя сдерживает?