– Ева, блядь, давай.
Вздохнув, она опустилась на колени, чтобы поднять камеру.
– Брось! – сказал он. – Бесполезно.
Она встала и протянула ему камеру, будто подарок. Он открыл портфель, чтобы она могла положить камеру внутрь.
– Вот и фотовыставка, – сказал он. – Ни один снимок из тех, что мы сделали в Париже, не сохранится. Ты довольна?
– Нет.
– Боже, это такая потеря… Что мне теперь делать?
– Мы купим тебе новую.
– На какие деньги, Ева?
– Не знаю. Может, придется подождать, пока мы вернемся.
Он запустил пальцы в волосы:
– Ни хуя нет смысла здесь находиться.
– Не говори так. Когда мы вернемся…
– Что? Мы вернемся в Лондон, и что дальше?
Она чувствовала, как другие члены группы, а с ними и толпа в «Одеоне», наблюдают за ними, наслаждаются их ссорой.
– Я уверена, наши родители без разговоров купят новую…
– Чьи родители?
– Мои. Мы попросим моих.
Он засмеялся:
– Твой отец? Он разорился.
– Он не разорился.
– Только потому, что он пиявка. Живет за счет других людей. Сначала твоя мать. Теперь Дорис Ливер.
– Заткнись. Ты знаешь, что я ненавижу, когда то, что я сказала тебе по секрету, ты используешь против меня.
– На самом деле тебе не нравится слышать правду.
– Слушай, я попрошу у мамы немного денег.
– Ох! Ты слишком гордая, чтобы о чем-то ее просить. Нет, нет. Как всегда, нам придется идти к моим родителям…
– Поправочка: чаще всего нас выручает мой дядя Саймон.
– …но в этот раз такого не будет. Я отказываюсь звонить им и просить еще денег. Ты сломала мою камеру, и ты должна купить другую взамен. А теперь пошли. – Он схватил ее за руку и потащил прочь.
– Увидимся позже, ребята.
Хотя его хватка причиняла ей боль, а темп заставлял переходить на бег, она не сопротивлялась.
Когда стало ясно, что она подчиняется, он ее отпустил. Ева замедлила шаг. Утверждая свою власть, он шел на два шага впереди, беспрерывно осыпая ее проклятиями.
– Я должен был догадаться, когда голосование пошло вопреки тебе…
– Какое голосование?
– Ты голосовала против того, чтобы идти в «Одеон». Я должен был понять, что, если решение тебе противоречит, ты начнешь буянить. Тебе не нравится… Забудь.
– Что, Альви? Что мне не нравится?
– Тебе не нравится уступать группе. Ты всегда хочешь, чтобы все было по-твоему.
– Кто бы говорил.
– Ева, если что, сейчас мы говорим о тебе. И, думаю, ты знаешь почему.
– Для меня это было просто глупое голосование. И в театре я не буянила, я не ребенок. Я артистка. Это было спонтанно. Из меня просто вырвалось.
– Что из тебя вырвалось? В смысле, что это была за хрень?
– Не знаю. Как тебе показалось?
– Убого. Это выглядело убого.
– Ты просто хочешь меня застыдить.
– Как я могу застыдить того, у кого нет стыда?
Защищаясь, она скрестила руки: это было неправдой. Стыд был одной из немногих констант ее жизни. Его приступы, регулярные и безотказные, деформировали даже чувство радости. Часто, когда она вспоминала прежние перформансы, даже самые успешные, стыд был настолько острым, что ей хотелось вылезти из кожи.
– Кто-то должен был что-то сделать, – сказала она. – Ты сам видел, что происходило в том театре. Я видела твое лицо, тебе это было противно так же, как и мне.
– Не так противно, как это.
– Все эти разговоры?
– Я никогда ничего подобного не видел. В Лондоне такого не увидишь. В Испании тебя арестовали бы.
– А теперь, увидев, ты обрел веру?
– Господи, меня это бесит.
– Что?
– То, что у тебя все всегда в прошлом. Как будто ты все увидела, все сделала и можешь радоваться только тому, что будет в будущем, чего еще нет. Ты никогда еще не видела захваченного театра или захвата вообще, так что не надо строить из меня блаженного.