Прошло несколько дней, ничего Эдди не слышалось, он ходил в патруль по пляжу, катался над рифом, позволял волне, как и раньше, почти закатать себя в водяной рулон, чтобы в последний момент выскочить из него вместе с брызгами.

И, возвращаясь почти на закате, когда солнце красит воды, волны, листья и песок тихой бронзой, вдруг увидел, как крошку лет полутора, копавшую у спокойной воды ямки, вдруг схватила невесть как плеснувшая волна, но, оттащив неглубоко, словно нарочно оставила.

Эдди, откинув доску, ринулся к ней, подхватил на руки и передал вскинувшейся матери. Потом поднял доску, зашёл в волны, смыл песок с днища и, положив ладонь на океан, произнёс:

– Я согласен.

Прошло ещё семь лет, за время которых на пляже Эдди и близких к нему бухтах не случилось ни одного прецедента, который мог бы повлечь за собой утопление. По истечении этого срока в один из ничем не примечательных дней Эдди, окончив смену, направился к океану, с разбегу впрыгнул на доску и погрёб в закат. Больше его никто не видел. И только утопающие, которым удавалось спастись, находясь в шоке от пережитого, хватая руками песок, бормотали, что их на поверхность, к солнцу, к воздуху, к жизни выталкивала какая-то фигура, светло-голубая на фоне тёмно-синей океанской бездны.

IV

Кто чувствовал, тяжелы ли песчинки, налипшие на ногу? Какое их множество уносилось с пляжа тысячами ног, какие тонны? Но только на Настиных лодыжках песок налип так тяжко, будто все эти тонны она несла одна.

Одна – в чём, собственно, и была-то беда. Проблема, ставшая тенью, наваждением. Одна. Тяжело молодой женщине чувствовать себя после двадцати семи одинокой. Хотя подруги были, конечно, были друзья, иногда клубы, какие-то вечеринки, какое-то кино… И всё равно – одна.

Словно не находилось рядом того, кому в ладони хотелось отдаться спокойно и уверенно, и кто так же уверенно в ладони мог принять, не страшась.

И вот аэропорт, самолёт, ещё один аэропорт и снова – пляж. Снова фигуры атлетов с небрежно зажатыми досками, снова солнце пёстрого далёкого юга, трепет пернатых пальм, и за всем этим океан, грохочущий, постоянно слышный, как кто-то из интересной компании за соседним столиком в кафе.

И всё равно одна. Даже в этом бурлении жизни Настя чувствовала себя чужой. Да и как было приобщиться, когда эти люди с досками думали непонятными категориями и переливали свои непонятные мысли в обычные вроде бы фразы, но приправленные прогретой солью океана так, что вкус их делался необыкновенным.

Непросто, по крайней мере ей так казалось, непросто было городскому человеку, «паркетному существу», как она сама себя называла, переварить это пахучее и горячее блюдо.

И вот снова вечер, и снова закат, роскошный и плотный, как расшитый зелёным золотом полог у входа в храм, который Настя обошла, сминая розовыми раздетыми ступнями колючие травинки. Снова гудение сотен мопедов, ужин с переглядыванием, может, покупка и потом темнота, в которой нужно заснуть.

Сходя с тротуара, она слегка подобрала краешек своего синего саронга, чтоб не извозиться в пыли, и стала от этого так же грациозна, как все женщины, которые чуть приподнимают длинный подол, чтоб спуститься со ступеньки или стряхнуть со стопы налипшие песчинки.

«А не попробовать ли! – вдруг крамольно блеснуло в голове. – Не попробовать ли самой взяться за доску?»

Десятки «нет» заходили в голове, и, как обычно, им на помощь пришло вездесущее «завтра».

Завтра началось с петухов, но, как ни странно, их проникновенное пение не раздражало. Отчего-то стало понятно, что у них в горле само собой встает солнце, и они не могут сдержать его рвущиеся громогласные лучи, а потому трубят дню, а потому надо проснуться, и всё. Не бороться с утром. Тем более, что оно всё равно победительно.