И Марта, видимо, что-то почувствовала – притихла, глядя на начкола широко открытыми серыми глазищами, по лицу словно рябь прошла. Волнение? Отвращение? Страх? Не угадать, не удержать. Упорхнула.
Ей предстояло провести в городе два дня и две ночи. Традиционно наезжающий в город начкол останавливался у своего бывшего воспитанника, Тимофея Крошкина, который с тех пор, как выпустился из колонии, успел поработать на заводе токарем, жениться, повоевать и вернуться домой без правой ноги. Жил Тимофей с женой на окраине города, в крошечной хибарке. Промышлял тем, что паял и чинил кастрюли да тазы всей округе. Потому закуток, отведенный Марте под постой, завален был чуть не до потолка грохочущим хламом – оставалось место только для крохотного топчанчика. Фомич ночевал прямо на улице, в возке, и Марта, оставшись одна в темноте, долго ворочалась на узком и жестком ложе, опасаясь повалить жестяную кучу.
Утром ездили по делам, передавали в наробраз какие-то бумаги, получали на карточки ситец и необычную ткань «чертову кожу», из которой шили колонистам неснашиваемые штаны. Проезжали мимо толкучки, вот это было очень интересно. Марта мечтала пойти в кино, вглядывалась в афиши – не идет ли та картина, что привозили в колонию, та, от которой так сладко млело сердце?
Вечером следующего дня приехал начкол – очень веселый, пахнущий дальними лугами и дорожной пылью. Приехал верхом, на лихом жеребчике по кличке Офицер. Мимоходом поздоровался с Мартой, сел ужинать с хозяевами. После ужина они с Тимофеем долго пили сахарный самогон, причем Морозов не пьянел, а только бледнел, так что заметней становились рябинки на лице. Марте тоже налили пол-стаканчика, поднесли и Тамаре, жене Тимофея. Толстая и веселая Тамара выпила с удовольствием. Марта от самогонки закашлялась, замахала руками и кашляла, пока Морозов не ткнул ей прямо в губы круто посоленный кусок черного мякиша. По телу разлилось горячее тепло, глаза почти сразу стали слипаться.
– Девчушка-то спит совсем, – сдобным голосом пропела Тамара. – Иди, иди, у тебя там постелено.
Марта ушла в чуланчик спать. Под мерный гул голосов за стеной она задремала, а проснулась оттого, что дверь в чуланчик распахнулась. На пороге, освещенный ярким лунным светом из оконца, стоял Леонид.
– Что? – вскинулась она. Ей стало жутковато, но интересно, словно все это – и мерное треньканье сверчка, и лунный луч из оконца, и даже куча кастрюль и тазов вдруг – стало принадлежать какому-то незнакомому, чужому миру, где все интересно, и страшно, и можно, и все равно.
– Ничего. Спи, – ответил Леонид Андреевич. – Завтра на базар с утра поедем. Платье тебе куплю. Хочешь?
– Хочу, – ответила Марта, ужаснувшись своим ощущениям и своему ответу. Темным инстинктом, поднявшимся со дна души, она осознала, что этот вопрос означает нечто большее, чем просто покупка платья, касается чего-то более важного. Но о чем идет речь – она понять не могла, тяжелая дрема наваливалась на грудь, жарко дышала в лицо и пахла дальними лугами, дорожной пылью, сахарным самогоном…
Утром поехали на барахолку. У Марты чуть кружилась голова, сладко томилось тело, и тянуло колени. Разноцветная карусель базара потрясла ее. Продавалась разная еда, о существовании которой забылось за годы войны. Толстые плитки шоколада, петушки на занозистых деревянных палочках, жаренные в масле пирожки, похожие на стоптанные ботинки, булочки со сладкой посыпкой и изюм с курагой. Продавались вещи обычные, привычные за последние годы – куски парашютного шелка, галоши, брезентовые чоботы. Продавались вещи невиданные давным-давно – кружевные комбинации и панталоны, лисья горжетка со стеклянными глазами и молевыми проплешинами, книги с ятями, но без обложек… Продавалось трофейное – и платья, и швейцарские часики, альбомы с видами замков, туфли, как из рыбьей чешуи, нестерпимо сверкающие на утреннем солнце. Продавались вещицы самодельные – зажигалки, сделанные из гильз, портсигары, прозрачные, как лед на пруду, ручки и вставочки…