– Замерзла?

– Почему у тебя сердце не бьется? Может, ты умер?

– Сердце летчика не бьется, оно ровно гудит, как исправный мотор, – пробормотал я Марусину любимую присказку.

Надя прижалась теснее. Ее волосы щекотали мне лицо. Я зарылся в них, принюхался. Рыжие, непокорные, они пахли молодым, норовистым животным. Кобылка. Самая настоящая. Крепкая, ладная. И все у нее прикручено, приверчено правильно. Будто придумана Всевышним, или скорее Лукавым, исключительно для моего наслаждения. Я жарко поцеловал ее в висок. Надя подняла голову, взглянула хитро – знает, что своей близостью неизменно меня волнует. И вдруг ловкими пальцами расстегнула на мне китель, рубашку и, быстро распахнув свою дубленку и блузку, прижалась голой грудью к моему животу. Обожгло как огнем. Я вздрогнул, посмотрел по сторонам. Но никому до нас не было дела. «И даже белье успела скинуть в отеле. Вот оторва, – поразился я. – Марусе бы никогда не пришло такое в голову».

– А теперь неровно, – засмеялась Надя. – Мотор неисправен.

Мы стояли обнявшись. Снег холодил мое запрокинутое лицо, а кожу пекло от прикосновения ее тела. Покореженный мотор стучал в груди, захлебываясь в перебоях.

– Пойдем? – Надя кивнула в сторону отеля. Губы у нее увлажнились, будто смазанные. Глаза мягко сияли. Вся как леденец, облитая блеском желания, она выглядела невероятно соблазнительно.

Я никогда не мог устоять, но сейчас вдруг мотнул головой. Идти никуда не хотелось. Стоять бы так вечно, недвижимо, ни о чем не думая. «Пора тебя, ветеран, списывать на дачу, морковку сажать», – снова подумал я Марусиными словами и усмехнулся.

Последнее время между мной и женой побежала трещина. Она и раньше была – тонкая, паучья, едва заметная, – но вот уже год, как трещина начала шириться. Маруся будто чувствовала, что телом я принадлежу другой женщине, и весь наш дом, уклад, дети, дача, на которой мечтал поселиться на пенсии, чтобы выращивать эту самую морковку, – все грозило сорваться в темноту. Да и сам я, разделенный на дух и материю, между небом и землей, между изматывающим телесным желанием к Наде и безмятежной любовью к Марусе, маялся неприкаянный.

– Мне надо поспать, – сказал я.

Надя сердито отстранилась, застегивая пуговицы:

– К черту! Все к черту!

В семь утра, наконец, дали разрешение на вылет. Измученные, сонные пассажиры, успевшие и напиться, и протрезветь, загружались в самолет.

– Прошу разрешения на запуск двигателя… – Выспавшийся, бодрый, я был сосредоточен. – Прошу разрешения на руление…

«Прощай, Фьюмичино!» – я вывел самолет на рулежную дорожку.

Заняли заданную высоту, включили автопилот. Самолет парил между перистыми облаками. Длинные тонкие ряды сходились за горизонтом, будто целая эскадрилья пронеслась, оставив за собой инверсионные следы. Сломанный мотор в груди вдруг прокрутился и уколол чем-то острым: а ведь это мои самолеты пролетели! Самолеты, которые я любил, и которые мне уже никогда не водить по небесным дорогам.

Як-40, Ан-24, Ил-18, Ил-62. И самый первый, учебный, Л-29, ласково называемый курсантами «Элочка».

Я закрыл глаза и увидел «живую» Элочку. Она была именно живой, а не выцветшим воспоминанием. Запустила двигатель, немного погазовала на стоянке и резво порулила к взлетной полосе. Повлажневшими глазами я смотрел, как маленький самолет взлетает, набирает высоту, затем раз за разом проходит над полосой и, наконец, мягко раскрутив колеса, а не по-курсантски с «плюхом», приземляется на бетон. Я подошел и погладил теплую после полета обшивку, посидел в маленькой уютной кабине. И хотя не летал на Элочке уже тридцать лет, руки привычно легли на рычаги управления, глаза быстро отыскали нужные приборы и тумблеры…