Я пришел в себя, лежа на моем обычном месте; в темноте вырисовывались контуры множества голов людей, теснившихся вокруг меня. Я сел:
– Что случилось? – вскрикнул я.
– Молчите, – проговорил вахмистр. – Слава Богу, все хорошо. – Он взял меня за руку; в его голосе дрожали слезы. – Вы только оцарапаны, мой милый. У вас есть папа, который заботится о вас; мы перевязали рану на вашем плече, одели вас, и все будет хорошо.
При этих словах я начал припоминать случившееся.
– А Гогела? – задыхаясь проговорил я.
– Его невозможно тронуть с места. Он не выносит ни малейшего прикосновения; Гогела ранен в живот, это плохое дело.
Мысль о том, что я убил человека – убил половинкой ножниц – заставила меня содрогнуться. Я уверен, что мог бы застрелить с полдюжины людей, или убить их саблей, штыком, еще каким-либо иным общепринятым оружием, не почувствовав такого раскаяния. Казалось, все увеличивало это ужасное чувство: и темнота, в которой мы дрались, и наша нагота, даже запах смолы, пропитывавшей бечевки! Я бросился к моему сраженному противнику, упал на колени подле него и мог только с горьким рыданием произнести его имя.
Он попросил меня успокоиться и прибавил:
– Вы освободили меня, товарищ; sans rancune[4].
Мой ужас и отчаяние удвоились в эту минуту. Мы два француза, вдали от родины, в плену, вышли на поединок совершенно неправильный и дрались точно дикие звери… Передо мной лежал человек, бывший всю жизнь грубым, жестоким созданием и умирал на чужбине вследствие этого преступного поединка, ожидая смерти почти с благородством Баярда. Я просил позвать стражу, привести доктора, настаивал на этом.
– Может быть, его еще спасут! – кричал я.
Вахмистр напомнил нам о нашем обязательстве молчать.
– Если бы вы были ранены, вам бы пришлось лежать здесь до прихода патруля. Ранен Гогела – значит, ему следует терпеть. Пойдемте, дитя мое, пора нам. – Я все еще противился. Тогда Лекло сказал: – Шамдивер, это же слабость! Вы огорчаете меня.
– Ну, в постели! – сказал Гогела и назвал нас одним из своих обычных веселых и грубых эпитетов.
Наша партия лежала в темноте, все притворялись спящими; в действительности же, конечно, сон был далек от пленников, помещавшихся в сарае «Б». Стоял еще не поздний час ночи; снизу из города доносился грохот колес, шум шагов, голоса. Пелена облаков разорвалась; в промежутке неба, видневшемся между застрехой навеса и неправильной линией контура укреплений, появилось множество звезд. Близ нас лежал Гогела и иногда не мог удержаться от стона.
Мы издали услыхали шаги патруля; было слышно, как он медленно подходил к нам. Наконец сторожевой отряд повернул за угол; теперь мы могли его видеть, шла двойная линия людей; капрал нес в руке фонарь, он светил им в разные стороны, чтобы иметь возможность осмотреть все дальние углы двориков и сараев.
– Э! – крикнул капрал, очутившись подле Гогелы.
Капрал остановился. В каждом из нас замерло сердце.
– Какой черт сделал это! – вскрикнул он и громовым голосом позвал стражу.
В то же мгновение все мы вскочили. Перед сараем столпились еще другие солдаты с фонарями; вперед протолкался офицер. Посреди собравшегося множества людей лежало большое, нагое, окровавленное тело. Кто-то, лишь только Гогела был ранен, накинул на него свое одеяло, но несчастный испытывал такие муки, что почти совершенно сбросил его с себя.
– Это убийство, – крикнул офицер. – Эй вы, дикие звери, вы услышите завтра кое-что об этом!
Когда Гогелу подняли и положили на носилки, он крикнул нам на прощание несколько веселых слов.
Глава III
В рассказе появляется майор Чевеникс, а Гогела исчезает с его страниц