– Людмила Петровна!..
– Ну, ладно, уж коли пришли, не бросать же вас. Так!.. Есть один путь… – и уже через час: – В общем, так – кладут. Только надо кое-какие формальности. И потом ждать места. И пускай ходит в школу. Чтобы не травмировать.
И настал день рентгена. Это тоже матрешка: и в большом страхе гнездится еще страх. И опять летяще, размашисто ниспускалась на нас по царственной лестнице белым ангелом, улыбаючись, но дрожим уж от этих белых зубов: «Ну, скажу я вам – чудеса!..» – «Неужели?!» – не веря ни ей, ни себе, переглянулись с Тамарой. «Почки… – широко развела руки и улыбку, – нормальные. Никаких изменений!.. – и разом потухла: – Теперь надо проверить кишечник. Денька два отдохнуть между рентгенами». – «А так… ничего не видно?» – «Нет, это не просматривается».
Звезды просматриваются, это прощупывается. А с кишечником что-то задерживалось. Вдруг из черного хода, откуда выходим во дворик гулять, выбрасывает Зою Ивановну. Бледно-мелкое лицо ее озабочено, темные глаза сумрачны. Но с чем же она? Говорит, что профессор смотрел Леру. Шеф-уролог? «Нет, профессор Малышев. Он тут приезжал консультировать больного, и Людмила его попросила: раньше он был педиатром. Они соседи по дому, она его хорошо знает. – и вдруг: – А рентген ничего не показал. Все чисто. Я очень боялась за кишечник». – «А что, это хуже?» – «Да. А теперь не знаю, может, забрюшинно».
Калинина тоже озабочена, но другим:
– Ума не приложу, кого же пригласить. – (А дни идут, уже перевалило за двадцатое). И вот: – Ну, я договорилась! С профессором Малышевым. Поверьте мне, с плохим я бы сама не стала. И с детьми он долго работал, а это важно. В общем, дотерпите уж до понедельника. Двадцать пятого. Вы должны заехать за нами на машине и… с богом!.. – губы распустились и, будто убежавшее молоко, хлынула улыбка.
Двадцать пятого я работаю. Поменялся. Двадцать четвертое, вечер, тихо, тепло. Скоро можно гасить котел. Только что, осадив такси, прибыла Лина. Вчера она встретилась в театре с Калининой («устроила» той два билета в Мариинку). Впечатления сыплются из нее сваркой – обжигают. И какой Малышев (по слухам) хороший, и какое платье было на Людмиле, и какой муж при ней состоял. Одного лишь не додает. Того, что выдаст немного позднее. Там, в театре, метнула Калинина: «Войти мы войдем, а вот выйдем ли?» – «О чем вы, Людмила Петровна?» – «О чем? А вы что, не знаете про такое слово: неоперабельно. Достаточно прорасти в крупный сосуд и…» – уж она-то всякого навидалась.
Мы сидим на скамейке с Линой в небольшом садике тубдиспансера. Мы сидим под тревожно щемящими листьями, под пронзительным угольем звезд. В полутьме, затаившейся, молчаливой, в мышином шуршании подымается первая Веха. А казалось недавно – верстовыми столбами, частоколом будут скакать за тобой годы. Мимо, мимо – в юность, девичество, замуж. Как темно в опустелом саду. Я гляжу и не вижу, как встает, подымается плавно из тьмы Веха. Чьи-то тени бесшумно снуют, что-то двигается, что-то уходит, приближается новое, громоздится пугающе: то на сцене меняют для нас декорации. Завтра… завтра… А на небе все то же: в бархатном звездном чертоге кротко спит Боженька. Еле-еле колышется борода его сивая, млечная. Ты все знаешь, Ты один.
Утро, дождичек – серенький, мозглый бусенец. И деревья, что мокрые курицы, понуро опущены. Трамвай мотается, лязгает. «Как кони медленно ступают. Как мало в фонарях огня. Чужие люди, верно, знают, куда везут они меня». У ворот машина, из ворот – двое. Он и она. «Знакомьтесь…» – перламутрово улыбаясь, говорит Людмила. Тискаю руку – ту самую. Что ж, дай Бог! А лицо округлое, простовато мясистое. Шляпа. Не идет. Секундное милое светское замешательство – как усаживаться, но ливрейно распахиваю дверцу – на заднее. Им болтать, мне ловить осколки их светского разговора. Скользкий диабаз летит под капот – серая пасть машины глотает тяжелые темно-серые эти буханки. Не она – я глотаю, давлюсь. А тебе бы, Саша, по сторонам не мешало: еще будешь и будешь ты здесь о торцы эти биться распято.