Голос начавшего рассказывать Листопада побулькивал. Торопину казалось – от негодования. На самом деле это фонтанировала причудливая смесь, в которой обида перемешалась с облегчением, – оттого, что на этот раз он говорит правду, и все сложилось так, как сложилось.
… – Хоп! Я все сказал! – закончил повествование Листопад, умолчав о единственном – данной подписке о негласном сотрудничестве. Этого замполит Звездин доподлинно знать не мог.
– Положим, – процедил Торопин. – А если бы не эта «кидуха»? Вербанулся бы?
Внезапно взгляд его, острый, как «писка», оказался у Листопадовых глаз.
– Не знаю, – почти честно ответил Листопад. – Прижат был до предела.
«Писка» отодвинулась. Торопин вальяжно откинулся на стуле. Он не то чтоб до конца поверил, – жизнь научила до конца не верить никому, хотя бы потому, что полной правды о себе никто не знает. Но – объяснение принял.
– А теперь, Феликс, – Листопад, прочувствовав, что ситуация переменилась, набычился, – или ты извинишься, или – вставай и свинчивай отсюда втихую, пока я тебе в горячах какой-нибудь фикус на башку не нацепил.
В ответ Торопин поддел рюмку и приглашающим жестом заново перевернул ее. То есть извинился. Затем сделал едва заметное движение шеей в сторону подсобки. Но голову при этом не повернул, – назначением жеста было не стремление обнаружить обслугу, а дать понять, что ей разрешается подойти.
Сомнений, что жест этот будет не то чтоб даже замечен, а – уловлен, Торопин, похоже, не испытывал. В самом деле бездельничавший на другой стороне зала молоденький официант, ранее, по наблюдениям Листопада, безразличный к призывам клиентов, поймал жест и, подхватив по дороге поднос с объедками, припустил в подсобку, бросив на ходу:
– Обслужим в минуту.
Только после этого Торопин неспешно принялся стягивать перчатки со своих изящных трепетных пальцев, коими Всевышний облагодетельствовал три людские профессии: скрипачей, воров-карманников и карточных шуллеров. В этом узком элитном клубе Феликс Торопин состоял членом сразу по двум номинациям. По двум последним.
– Роднуля! Вернулся! – не крик, – восторженный вопль несущейся по проходу Митягиной прорезал ресторан. Торопин поднялся с некоторым волнением и тут же был смят: налетевшая Нинка обхватила его, принялась беспорядочно тыкаться губами. Потом отстранилась, сияющими глазами всмотрелась в обмазанное помадой лицо, рассмеялась увиденному и – своему счастью.
– Уймись, зараза. Люди смотрят, – Феликс с усилием высвободился, стесняясь ее эмоций и собственных чувств. – Вернулся, что ж верещать? Для того и садятся, чтоб вернуться. Сама-то как тут без меня? Поди, направо и налево?
– Господи! Да о чем это ты! – Нинка всё не могла налюбоваться. – Да причем тут!.. Я ж тебя одного!.. Феликсулечка! Если б знал, как мне без тебя плохо было! Как тяжко! Уж как ждала, как ждала!
Усевшись на свободный стул, Митягина зарыдала – взахлёб.
Смущенный Торопин потряс ее за рукав:
– Будет тебе! Что ты, как мужа с войны… Сгоняй-ка живо за коньячком. Помнишь еще?..
– «Арарат»! – торопясь, опередила Нинка. – Как раз заначила, будто знала. И – лимончик под песочком! Просто в минуту!
Она устремилась к подсобке. На выходе обернулась, будто боясь, что Феликс окажется видением, и – исчезла.
– М-да, – Торопин отер кончиками пальцев вспотевшие виски, заметил след помады, усмехнулся растроганно. – Вот бабьё! Знаю, что с половиной города переспала. Но ведь как рада! Без дураков. Не, я еще, когда первый раз в кабаке приметил, сразу определил, – моя баба. Душой моя! Эх, жизнь подлянка! Наливай, Ваня. Как там твой кубанский дружок Рахманин говаривал? Ломанем, пока при памяти.