017 Молодой ортодокс и старый авангардист
Ещё вчера звенела капель, а теперь снова зима. Там, за окном, вместо капели, ругаются незнакомые мне люди. Здесь же, в комнате парковского художника, вообще ничего не звучит и никого нет, кроме меня.
Где вы, прекрасные нимфочки и тумбочки? Придите, потешьте меня, ленивого и скучного. Спляшите что-нибудь залихватское под музыку арф и лир! Не идут, не пляшут, не желают развеять тоску творческого человека, которому всего-то и надо, чтобы ничего не делать и притом не думать про пятьдесят рублей, которые испарились чёрт знает куда.
Вместо нимфочек лезет в дверь наглая рожа барабанщика Маркова. Он, как и я, обосновался в дирекции парка имени Ленинского комсомола, но в соседней комнате, которая служит репетиционным помещением ансамбля «Конец апреля». Длинная такая комната, словно коридор, а в конце ещё одна, маленькая, с дверью. Там стоит его барабанная установка и кушетка, на которой Марков живёт. Скучно ему, видать, стало, вот он и припёрся с пивом.
Ладно, Марков, давай уже выпьем, коль тебе не с кем, составь мне компанию, хоть твоя компания – совсем не то, чего мне надо. Но, если основательно задуматься о том, чего мне надо, то ответа не найдётся ни разу. Если бы мог я знать, чего мне надо, не сидел бы тут сычом, не соглашался бы с твоими рассуждениями про синкопы и другие музыкальные термины, в коих ничерта не смыслю. Но вот, сижу, киваю молча в знак согласия, которое зачем-то стало необходимым.
Как только что-то станет необходимым, так сразу и пропадёт. Такой закон природы. Плевать мне было на согласие, а вроде как оно присутствовало частично. Только я о нём подумал, как Марков напился пьяный, озлобился, и спросил внезапно: «А чего ты, собственно, орёшь?» Я удивился вопросу, поскольку не только не орал, а совсем молча сидел. Даже удивлялся я молча, чтоб не терять сил, необходимых для сохранения ленивой печали.
«Мне, между прочим, тридцать четыре года, а я тут с тобой разговариваю – продолжал яриться Марков – если хочешь знать, я за свою жизнь такого повидал, что тебе и не снилось. Если хочешь знать, я знаю, что такое гэг. Ты знаешь, что такое гэг?»
«Нет – говорю я, не жалея сил на воссоздание добрососедства – я же тебя предупреждал, что ничего не смыслю в нотах» «Каких нотах? – возмущается Марков пуще прежнего – Это не музыкальный термин, а кинематографический. Как ты можешь писать сценарии, если не знаешь азов?» «Так я не для фильмов пишу…» – говорю я ему вслед, потому что Марков уходит. Слишком сильно клокочет в нём возмущение на несправедливости мира.
Некоторое время он пьёт один, там, в репетиционной комнате, но потом возвращается, потому что там не на кого орать, а здесь есть я. Хоть я и младше Маркова на десять лет, а говорить ему с кем-то надо. В руках у Маркова – пиво и бумажки, и он говорит: «Это я могу писать сценарии, а пишешь ты. Если хочешь знать, у меня тут есть сценарий кинофильма. Я тебе его сейчас прочитаю. Вот, пожалуйста, слушай…» – и долго пьёт, очевидно, готовясь к чтению. Хотя, может быть, пьёт он не долго, но время моего ожидания отвердело и тянется медленно.
«Киносценарий. Жизнь и смерть! – наконец произносит Марков название шедевра и читает по бумажкам, словно Жванецкий в телевизоре – Топот ног. Крупным планом ползёт по стене таракан. Музыка. Общий план. Гости входят в дом. Музыка и звон хрустальных бокалов. Крупный план. Губы пьют шампанское. Музыка. Крупным планом яства на столе. Крупный план. Таракан смотрит со стены. Титр: „Вот это жизнь!“ Крупным планом испуганное женское лицо кричит: „Таракан! Таракан!“ Тапок ударяет стену. Взрыв. Титр в центре экрана – таракан умер»