— Она написала имя?

— Только первую букву имени — «Г». Дальше неразборчиво. Однако полиция, как только узнала про Ганса, тотчас решила, что она хотела написать его имя, но не успела.

Кошкин теперь удивился, почему сказанное Александрой Васильевной так сильно расходится с тем, что он об этом громком деле слышал. Он действительно не вникал в суть расследования, пока оно велось, но из того, что читал в газетах и слышал в кулуарах, было очевидно — полиция сыскала душегуба, и никаких сомнений нет, что виновен именно он. По словам же этой невзрачной дамы выходило, что коллеги Кошкина схватили чуть ли не первого встречного. Что-то здесь не так. И Кошкин, признаться, гораздо более был склонен доверять своим коллегам, чем этой женщине.

— Надпись на стене — единственное доказательство против Ганса? — придирчиво спросил он.

И женщина явно очень нехотя выдавила:

— Нет. Кто-то забрал деньги, дорогие картины и ювелирные украшения из маминых комнат. И тогда полиция решила, что Ганс стал требовать у матушки денег, та отказала, и он ударил ее. А когда матушка убежала и заперлась, то Ганс якобы вошел в дом и ограбил его. Но это абсурд! — Александра Васильевна еще раз подняла на Кошкина глаза, в которых теперь стояли слезы. — Во-первых, я часто бывала у мамы, я знаю Ганса — он не позволил бы себе ничего подобного! Требовать… боже мой, только не он! А во-вторых, матушка никогда ему не отказывала прежде. Она и сладости раньше передавала малышке Эмме, его племяннице, и мои детские игрушки, и одежду! Отчего бы она вдруг отказала? Матушка не была алчной женщиной! Ну а в-третьих, я сама, своими глазами видела ту надпись на стене, и мне показалось — хотя вторая буква начертана крайне неразборчиво, а третья и вовсе не читаема — что там явно значится «Гу», а не «Га». «Меня убил Гу…» — так написала матушка! И все же мои доводы полиция не услышала: Ганса схватили и арестовали. Скоро состоится слушание в суде, а потом… его повесят.

Александра Васильевна опять опустила глаза в пол, а ее пальцы, сцепленные в замок, мелко подрагивали.

— Вам жаль этого парня? — спросил Кошкин.

— Да, мне жаль его. Этот же вопрос мне задал следователь в ответ на мои многочисленные доводы, а после спросил с отвратительным снисхождением, замужем ли я.

Кошкин тотчас устыдился, потому как собирался задать точно такой же вопрос. Замужем Александра Васильевна, очевидно, не была, причем скорее ходила в девицах, чем во вдовах.

Смущаясь собственных слез и быстро их утирая, женщина вдруг начала говорить тверже и настойчивей:

— Но дело не в жалости или сочувствии! Я бы ни за что не явилась сюда, не отважилась бы еще раз пройти через все унижения — если б у меня не появились доказательства.

Не дав возразить, она тотчас раскрыла объемный ридикюль, скорее даже чемоданчик, стоявший у ее ног. Оттуда дама извлекла внушительную стопку толстых тетрадей — не ученических, а истинно девичьих, с разрисованными акварелью обложками и старательно выведенными вензелями — и придвинула их Кошкину через стол.

«Дневникъ Розы Бернштейнъ. Апрѣль—сентябрь 1866 годъ», — было выведено чернилами на обложке.

— Это дневники мамы, она вела их всю жизнь.

— Разве вашу матушку звали Роза Бернштейн? — усомнился Кошкин.

— Да… то есть, чтобы выйти за отца, матушка приняла православие и сменила имя: по закону она звалась, разумеется, Аллой Яковлевной Соболевой. Однако дома ее по-прежнему звали Розой. А сама она представлялась чаще девичьей фамилией — говорила, что по старой памяти…

Объяснение показалось Кошкину странным, да и сама Алла-Роза удивляла все больше. Но опомниться ее дочка времени не дала: Александра Васильевна говорила теперь быстро и неожиданно напористо: