И смутно стало на душе и вроде стыдно, что находится он сейчас в тихом, словно дремлющем в майском вечере селе, где звенят ведра у колодцев, негромко перебирает лады гармонь, вьются приятно пахнущие дымки из труб, где ходят люди спокойно, не таясь и не крадучись, не ожидая ни шальных пуль, ни минометного обстрела, а его товарищи и его ротный – там …
Зина пришла не сразу после ужина, а когда все раненые улеглись по постелям, и присела около Сашки.
– Ну вот, пришла я. Как ты тут?
– Нормально. Тебя ждал.
– Я спиртику малость достала, – сказала шепотом. – Ночью у вас дежурить буду, а пока свободная…
– Знаешь, приходил этот «старшой»…
– Ну и что? – с тревогой перебила Зина.
– Порядок… Прощения я попросил за мат-то…
– Ты – прощения? Это он должен…
– Он тоже неправым себя признал. Так что порядок, Зина.
– Ты правду говоришь?
– Конечно.
Зина помолчала немного, поглядела на Сашку, хотела что-то сказать, но потом тряхнула головой, раздумав, и проговорила безразлично:
– Вот и хорошо, – и стала разливать спирт, Сашке в кружку, а себе в мензурку. Потом достала хлебца немного и… – Смотри, что раздобыла, – и показала ему соленый огурец. – У хозяйки выпросила. Здорово?
– Здорово! С гражданки не ел.
– Ну, давай, Саша… За твое возвращение и за праздничек…
– …за победу, Зина, – серьезно и проникновенно досказал Сашка.
– Конечно. Но главное, за то, что живой ты… Правду сказать, в последние дни совсем надежду потеряла. Думала, вот и не успела узнать тебя как следует, не успела отблагодарить за то… что в эшелоне, и вот все, не встречу тебя никогда больше… Не поверишь ты, а я тогда, честное слово, впервые в жизни целовалась… Ну, чокнемся, Сашенька, только тихонечко.
Спирт огнем прошелся по Сашкиному телу, и стало ему хорошо, так хорошо, как никогда в жизни. Зинина рука лежала в его заскорузлых обожженных пальцах, и тепло от нее доходило до самого его сердца.
И отошло куда-то все, что было в эти месяцы, ушло страшным сном, стало небылью, а в мире только эта изба, неяркий свет керосиновой лампы, тишина, прерываемая неровным дыханием раненых, и Зина, ее руки, ее глаза, смотрящие на него ласково и жалостливо.
Ничего-то она не спросила о том, что было там. Видно, знала все – не один раненый прошел через ее руки, и рассказывали, и жаловались, – и потому в ее взгляде видел Сашка какую-то смятенность и сострадание.
– Как чувствуешь себя, родненький? Рана не болит?
– Не болит, – соврал Сашка. К вечеру-то рука заныла.
– Может, пройдемся до Волги? Сможешь?
– Смогу, конечно, – обрадовался он и подумал, какое счастье его ждет – побыть с Зиной наедине, без людей-свидетелей.
Было еще не темно… Солнце, правда, уже ушло за правый кряжистый берег, но еще не закатилось совсем. Там оно еще висит над Овсянниковой, и его отблески кроваво полосят небо и сжигают рваные края темного, растянувшегося по всему горизонту облака.
Огородами вышли они на тропку, что петляла к реке, и шли, крепко прижатые друг к другу, так что чувствовал Сашка округлое Зинино бедро, а рука, обвитая вокруг ее талии под шинелью, тепло ее тела.
– Я сюда часто приходила вечерами. Смотрела на небо и думала, думала… И всегда оно страшное было, словно в крови. – Зина крепче прижалась к Сашке. – Думала, как ты там ? Живой ли? Или отмучился?
Они остановились… Висящая на бинтах рука мешала Сашке привлечь Зину к себе, и потому ее грудь и лицо были отдалены от него.
Солоноватый вкус ее губ он хранил все эти месяцы. И не верилось, что сейчас он может опять прижаться к ним и испытать ту же острую сладость, которую испытывал тогда, когда отстрелявшиеся «мессеры» с воем уходили от эшелона, а он медленно притягивал ее лицо к своему и касался ее губ… Они замирали, а в их придавленные страхом души опять возвращалась жизнь.