Именно он мне объяснил, что мой удел и путь – дипломатика. Она сопрягается с моей личностью, мы с нею будем полезны друг другу. Она отшлифует и огранит те свойства, что есть в моей природе.
– Наш век был обильно полит кровью, – сказал он однажды, – и люди уверились, что судьбами их вершат герои. Те, кто бросает жизни под ядра, и те, кто умеет, не дрогнув, пасть. Но это заблужденье, мой друг. Можно уложить штабелями смелых людей и, тем не менее, только отдалиться от цели. Будущее творят в тишине, и часто одна удачная формула приносит успех едва ли не больший, чем тысяча громоносных залпов. Возьми Талейрана. На Венском конгрессе он был в безнадежном положении. Униженная, разбитая Франция. Могучий союз ее победителей, жаждущих поделить добычу и отомстить за дни поражений. Решительно все против него, и что же? Он спас свое отечество одним лишь «принципом легитимности». Никто не сумел ему возразить. Соглашаясь на легитимность Бурбонов, заплесневевших в эмиграции, каждый не мог не думать о собственной, бесценной для него легитимности.
При этом дядя остерегал от увлечения галльским кудесником.
– Конечно, он – изрядная бестия. Его убежденность, что «дипломат не должен никогда поддаваться первому порыву души», может и дорого обойтись. Ежели при равных условиях, в определенных обстоятельствах цинический ум всегда имеет свои преимущества, то на вершинах и на поворотах истории требуется высокий дух, способный соответствовать вызову.
Он был недюжинным человеком. Стал в тридцать лет управляющим банком, а в зрелые годы я помню его гражданским губернатором в Пскове, вблизи которого расположилось и родовое его имение. Не раз и не два я был гостем в Лямонове, там на моих глазах подрастали милые юные псковитянки – иных я помню с такой отчетливостью, что, кажется, я все еще там.
Он был и богат, и весьма влиятелен. Доброму моему отцу непросто было унять свою гордость, не говоря о родительском чувстве, смириться и отойти в сторонку. Но он сознавал: Алексей Никитич с его умом и обширными связями будет полезнее его сыну. К тому же бедность, проклятая бедность, она пригибает и гордых людей.
Тесное сближение с дядей далось мне не столь свободно, как Пушкину, который не ладил с Сергеем Львовичем. Я уважал и любил отца. С годами я стал знатнее, чем он, известней, чем он, да и побогаче, однако же в Ницце, привыкшей к роскошеству, я всех удивлял своим скромным жильем на бульваре Carabacel. Сказалась, должно быть, память о детстве, память о нашем малом достатке, выработанное моим отцом стремление к самоограничению.
Мои сыновья не таковы. Моя квартирка на вилле Мишель, нижний этаж, обед в судках, который носили мне из кухмистерской, – все это было не по душе им. Теперь уже мне пришлось убедиться, что нити меж отцом и детьми непрочны, их не нужно натягивать – не дай бог, и вовсе оборвутся. Печально, однако, истинной близости меж нами так и не родилось. Связь нашу мы ощущаем по-разному. Они для меня – моя боль, тоска, страсть к Машеньке, помрачение разума. Я же для них, скорей, ритуал, все еще действующая опора и фон их жизни, фон лестный и пышный, отсвечивающий «алмазными звездами», которые мне напророчил Пушкин, канцлерством, табелью о рангах, замкнувшейся в одном человеке.
Все это понято будет впоследствии. Кончалось лицейское время весело. Когда собрались в последний раз, с отважной верой встречали утро, всю нашу утреннюю жизнь, и не заглядывали вперед. Да и зачем? Нет в этом мире ни слез, ни горести, ни воздыхания. Нет в нем ни старости, ни одиночества, ни смолкнувшей музыки бытия.