– Самуил Гедальевич, доброе утро голубчик – сейчас чаю вам налью! – откладывает свою работу. Да что это делается, люди добрые, караул! – адмирал угощает, адмиральша не отстает, раздобрею, дверь ломать придется, а ремонт-то по нынешним временам дорогое удовольствие, мне ревком денежек в обрез выделил…

Смеется декабристочка, шаньгу вчерашнюю мне подкладывает, невесть когда и где разогретую, тепленькую, я от смущения немедленно зубами в ней увяз, а она заметила – и нарочно спрашивает:

– Самуил Гедальевич, золотце, а нельзя ли мне сюда ножницы?.. Я понимаю, что в тюрьме нельзя острого… Ну будьте лапочкой. А то нитки такие старые, а я шарф связать хочу Александру Васильевичу…

Прокашляться пришлось в срочном порядке и сказать, что бритву, ножи и ножницы – просто зов точильщика в городском дворе ранним утречком получается… – в старорежимной тюрьме держать не дозволялось, а у нас тюрьма революционная и свои последние дни доживающая, потому как сломаем мы скоро все тюрьмы к такой-то матери, покорнейше просим прощения, Анна Васильевна, и позвольте пощупать ваши пуховые ниточки… Ну что ж, вполне не гнилые. Вязать можно, только перед вязанием хорошо бы их постирать и рас тянуть для просушки… А то, понимаете сами, петли неровно лягут.

– Какой вы осведомленный в рукоделии, однако, – протянула Тимирева весело – может быть, и подскажете, как растягивать?..

– Да чего проще, – говорю – подвесить выстиранные и грузик привязать… Вон из банной каменки взять голышей, поменьше которые – и зашить в мешочки. Я, – сулю – вам сегодня и принесу. А сейчас расстегните, пожалуйста, платье… – открываю саквояж, она побледнела было, но за моими руками проследила – успокоилась, за крючки на воротничке взялась – Александру Васильевичу обещался, – объясняю – вас осмотреть…

Она платье с плеч спустила, придерживает на груди…

И сидит пряменькая, глазами лукаво поблескивает.

А я, товарищи, понимаете сами, хоть и честный вдовец, и медик, но женского тела давно не видел – ослепило меня… Аж в сторону повело. Прикрыл рожу картинно ладошкой на манер Александра Македонского, благословенна его память, перед гаремом нечестивого Дарушия и говорю классической цитатой:

– Сущее вы мучение для глаз, Анна Васильевна!

Она только улыбочку шальную прикусила. Я глаза закрыл, будто для пущей внимательности, и командую:

– Левую грудь поднимите… Не дышите… Повернитесь спинкой, дышите. Поглубже… Кашляйте. Еще, еще…

И насторожило что-то меня в ее кашле, очень уж был он осторожный, словно боль какую боялась она потревожить! Открываю глаза, шею вытягиваю ей через плечико…

Этого мне лишь и не хватает для полного счастья.

Животик поддерживает…

Снизу.

– Отпустите, – просквозил я сквозь зубы.

Она глядит непонимающе.

– Руки убери! – прорвало меня – Живот ведь греешь, глупая, не знаешь что нельзя?! – второй раз глупой назвал, и второй раз она внимания не обратила. Послушалась только меня чрезмерно: платье выпустила… Я взял ее, к себе лицом повернул, оттянул веки, разглядывая склеры. Да, нехорошие, и отечность… Декабристочка мне в глаза заглянула, поникла головой, задохнулась – и прикрыла груди ладошками, посунулась ближе, зашептала в ухо. Я слушал морщась: нехорошо совсем все оказывалось…

– Надо почистить, доктор? – спросила Тимирева напрямик.

– Тьфу! Типун вам на язык, – отвечаю, и она все же скривилась, зажмурилась накрепко, и слезы побежали… Я лапами пару раз дернул, кулаки сжал, потом гляжу – обнял уже ее я одной рукой, второй платье натягиваю. Серое… Красное мне больше нравилось. Табаком от него пахло, от платья – сладковатым, японским, с папирос "Атаман", на коробке которых залихватски топорщил усы лысоватый и быковатый читинский самопровозглашенный каторжник, его Колчак, слыхал я, называл исключительно по инициалам: Ге Эм, интересно какие слова он шифровал… Страшно подумать! – Куревом случайно вы не балуетесь, Анна Васильевна?.. – осведомляюсь как бы между прочим.