, а что нет, и, грубо говоря, мне осталось только сесть в тюрьму, чтобы пойти по этому пути. Но я в тюрьму не сел, а попал в стройбат. Что, в принципе, было практически равнозначно. Потому что у нас в стройбате во времена, в которые я служил, 87–89 год – по крайней мере, в моей роте – было процентов 85–90 судимых, реально отсидевших. И я туда попал тоже из-за своей судимости. А сами по себе проводы – ничего необычного. Пожрали салата, выпили вина, подрались, разбежались. В советское время это было принято. Это даже в художественных фильмах показано, как в деревнях собираются. У меня было всё то же самое, были друзья на проводах, родители. Ну и с утра грустная история. В том плане, что я проснулся и понимаю, что вот, настал тот день и час, когда мне нужно брать рюкзак – папа выделил старый рюкзак, с которым он за грибами ходил. У меня был военный бушлат, тоже он откуда-то притащил. И он сказал мне: «Ты, сынок, когда у вас вещи все заберут», – ну, он знал эту процедуру, – «Когда вас оденут в форму, у вас будет возможность вещи отослать обратно домой, кто захочет – ты этой ерундой не занимайся. Скажи, «мне ничего не надо», пускай порубят и сожгут, что хотят делают. Потому что всё равно эти вещи растаскивают, они, как правило, приходят в непотребном виде, и нам это не нужно». Ну, это было просто небольшое напутствие. И пошли в военкомат – я, папа, мама и Таня. Ну и единственное воспоминание – нас всех посадили в автобус, я сел у окна, он медленно тронулся, и все провожающие пошли параллельно двигающемуся автобусу. Машут руками, кто-то улыбается, кто-то плачет. Мамину и папину реакцию я не помню. Я помню Таню – она смотрит, и я понимаю, что этого, как я считал, родного для меня человека я вижу в этом качестве в последний раз. У неё были очень грустные глаза. Она не плакала, но у меня даже сейчас слёзы наворачиваются… Я просто вижу эти глаза, которые… Они были полные безнадёги и тоски, просто вот полные безнадёги и тоски.
Владимир лежал на кровати, глядя в потолок. После третьей встречи с Авдеевым прошло, наверное, уже пару часов. Он успел пообедать и теперь в полной мере ощущал хаос в голове. С головокружением, тошнотой и чувством падения Довганик уже более-менее свыкся, но терпеть звонаря, старательно долбившего колоколом по мозгам, сил уже не было.
– Когда ж ты, тварь, прекратишь! – в полный голос прокричал Володя.
– Все мы твари Божьи, – внезапно раздался слегка дребезжащий, скорее высокий, ироничный мужской голос, – помнишь, как у Бунина?
Все под небом ходим:
Застекляем лоджии,
Ищем и находим,
Спим, едим, работаем,
На гитаре брякаем,
И «по фене ботаем»,
Писаем и какаем.
Любим, судим, лечимся,
Пиво пьём, мечтая —
Мы по жизни мечемся
Грязью обрастая.
Но наступит время
(Раньше или позже)
Жизни скинем бремя —
Смерть натянет вожжи…
Тело сбросив тесное,
В Небо поднимаясь,
Станут бестелесными
Души
Изливаясь…
Вова пружиной подлетел вверх и мгновенно сел, свесив с кровати ноги. Мозги как будто несколько раз подпрыгнули внутри черепной коробки и вернулись на место, сопровождая свою активность жуткой головной болью. В глазах потемнело, и картинка больничной палаты резко пропала. Вместо этого очень отчетливо перед ним появилась скамеечка из нестроганых досок возле древней, заросшей мхом белой кирпичной кладки. На ней сидел какой-то худощавый мужик лет сорока, с русыми взъерошенными волосами и с короткой, неаккуратной бородёнкой. В чёрном грубом монашеском облачении, подвязанном простой верёвкой, он сидел, облокотившись локтями на колени и внимательно смотря Довганику в глаза.