– Я тогда как раз тоже в Москве оказался. Мы экспроприировали особняки богачей, а большевики потом нас из этих особняков выгоняли. Веселое было времечко. Ну и вот, заняли один купеческий дом на Малой Алексеевской. Думали, он пустой, но ночью оказалось, что хозяева никуда не уходили. Помню, просыпаюсь от странного такого звука – будто скрипит что на ветру: ставень или дверь незапертая. Открываю глаза: стоит на потолке старик плешивый, тощий и длинный, что твой колодезный журавель. Настолько длинный, что как раз достает зубами до горла дружбана моего, который на хозяйском диване лежал. Шея у дружбана вся разорвана в клочья, но он еще жив. Таращится на меня и силится закричать, да только крика уже не выходит никакого – один скрип.

Я сперва даже не испугался. Никак поверить не мог в то, что вижу. Лишь когда старик повернулся ко мне и зубы окровавленные ощерил – вот от вида этих-то зубов меня и пробрало. Заорал я, схватился за нож. Ему, конечно, от ножа никакого вреда бы не сделалось, но крик разбудил остальных товарищей, и старик, что называется, ретировался – обратился туманом и утек под дверь. Они это умеют, ты знаешь.

Поэт, вздрогнув, впервые повернулся к Анархисту. Тот жестом предложил ему еще одну папиросу, а когда Поэт отказался, продолжил рассказывать:

– Ох и суету мы подняли. Я, понятное дело, ни словом не обмолвился о том, что старик на потолке стоял. Сам еще думал или надеялся, что привиделось. Просто объяснил: так, мол, и так, был какой-то плешивый дед в комнате, а потом смылся. До сих пор себя простить не могу. Обыскали с товарищами весь дом сверху донизу, нашли потайной спуск в подвал. А там уже ждали хозяин с хозяйкой.

Короче говоря, уцелело нас только двое: я и земляк мой, бывший балтийский матрос. Он, правда, умом двинулся. Говорить перестал, одни лишь молитвы шептал иногда. А меня сперва расстрелять хотели, думали, это мы с земляком своих порешали в пьяном угаре. Но я возьми да и расскажи на допросах всю правду. Надеялся, тоже в умалишенные запишут, а меня вместо этого вот, в спецгруппу определили. Такие дела.

Анархист перевел взгляд на Попа. Тот как раз высыпал в чашку остатки вчерашнего кофея из мельницы и залил их кипятком. Кухню наполнил тягучий уютный аромат. Поэт глубоко вдохнул, зажмурился на мгновение. Он походил на человека, потерявшего память и теперь пытающегося вспомнить свою прежнюю жизнь, цепляющегося за любые, даже самые ничтожные напоминания о ней. Еще он походил на мертвеца.

Поп поставил перед ним чашку и отступил на шаг, сложив ладони на груди:

– Пару лет назад я укрыл у себя в доме беглеца. Протянул руку ближнему, как заповедано. Заявился он ночью, дети уже спали. Судя по платью – обычный мещанин, потрепанный, небогатый, но речь и манеры его выдавали. Во время беседы так и хотелось склонить голову: «Да, ваше благородие!» Сказал, что скрывается от большевиков. Почему, не уточнял, да я и не спрашивал – у таких людей точно были причины не любить новую власть. Вел он себя странно, но про те странности я уже только потом думать начал: сидел спиной к красному углу, на иконы на стенах смотреть избегал, перед сном молитву читать отказался. Сказал, устал сильно. Уложил я его в свободной комнатке, а сам еще подумал, как бы не поплатиться потом за такую помощь…

Голос Попа вдруг сорвался, он несколько раз часто моргнул, затем зевнул искусственно, нарочито. Кивнул, глядя в окно, будто по ту сторону стекла тоже кто-то слушал:

– Ночью этот… это существо сожрало моих детей. Высосало их добела. Супруге, которая почуяла неладное и проснулась, оно просто оторвало голову. Меня разбудил его хохот, оно сидело на обеденном столе, за которым совсем недавно пило чай, и смеялось в голос. Но на иконы по-прежнему не смотрело. Это я заметил. Так и спасся. Пока оно издевательски благодарило меня за гостеприимство и угощение, прокрался в красный угол и встал прямо под образами.