– Не может быть! – ахнул я. – Почему?

– Это, наверное, единственный чужой язык, который он знал. Ну, все наши бонзы стоят пунцовые, потому что никто ничего не понимает, кроме, может быть, Переса. А у нас в аппаратной все чуть не плачут от смеха. Наконец, директор, который тоже был с нами, кричит:

– Снимайте это к черту!

Режиссер переходит с аэродрома на студию, где сидит диктор с выпученными глазами, который вдруг говорит:

– Эйпцехун а майнсэ!

Мы в машине все тряслись от хохота, и Дов чуть не задавил охранника в воротах студии.

В коридоре было тихо, прохладно. Все, как положено в обеденный перерыв, толпились в буфете. Но слух о моем прибытии заставил всех позабыть о еде:

– А, герой!

Мужчины нещадно били меня по спине, требовали померить шляпу, женщины, глядя на мои бинты, охали и ахали. Главный оператор обрадовался: молодец, что прибыл, у нас людей не хватает, половина в отпуске. Я так и сказал Дову и Довалэ: если он в порядке, притащите его правдами и неправдами.

Эти слова показались мне странными, и я спросил:

– Скажи, когда приезжал в страну президент Гвинеи?

– Гвинеи?

– Или Гвианы.

– Не знаю, я долго был заграницей.

– “Сукины дети”! – подумал я, впрочем, совершенно беззлобно.

Тут появилась Лина, секретарь директора.

– Марк, Марк, звонила твоя жена, напомнила, что тебе нужно принять лекарство ровно в час.

– Ладно, – нахмурился я.

– Нет, она требовала, чтобы кто-нибудь присутствовал при этом. Меня на месте не было, и она говорила все это Самому, представляешь? Ну-ка, давай!

Раздосадованный, я достал из кармана таблетку и проглотил под общий смех.

Когда все разошлись, главный сказал:

– Вот что, для начала можешь поработать в малой студии. Там, как всегда, очень просто – учебная программа.

Я сразу разволновался: снова стоять за камерой, пробовать фокус, диафрагму, зум. Ну, ничего, попробуем. Передо мной – большой террариум со всевозможными гадами, ящерицами, лягушками.

– Марк, барух аба! – звучит в наушниках голос Илана, режиссера. – Нужно добавить несколько крупных планов к передаче, которую мы записали вчера. Будь начеку, если увидишь, что какой-нибудь похотливый самец влезает на самку, уходи в сторону, не дай им леиздаен в кадре (на иврите это звучит не так грубо, как на русском).

Я слышу, что Рита, редактор, говорит ему, смеясь:

– Ты полегче, Марк очень деликатен.

– Был, – замечаю я в микрофон.

Мы долго возились с пресмыкающимися, снимая их не очень симпатичные морды в профиль и в анфас. И было мгновение, когда мне показалось, что одно из этих чудищ… не животное, а… мне стало страшно… я не мог найти нужную диафрагму… Но тут, к счастью, запись окончилась, а я сидел, опустошенный, закрыв глаза, пока не очнулся от знакомого голоса:

– Марк!

Это была Нина.

– Я говорил, что он здесь! – сказал Дов.

Мы вышли в коридор, и меня чуть не сбила тележка с огромным фонарем, которую везли два осветителя.

– Марк! – окликнул меня один из них. – Ты ведь фронтовик, скажи этому тембелю, правда, что левые проиграли войну в Йом Кипур?

– Правда, – кивнул я.

Другой возразил:

– Брось! Только последний тембель не знает, что правые отдали Азу арабам. Верно, Марк?

Я с удовольствием включился в этот вечный спор:

– Верно!

Оба возмущенно глянули на меня и гаркнули в один голос:

– Тембель!

Я потянул Нину во двор, и когда мы выехали из ворот, дорогу нам перешел сильный, кряжистый человек. Внезапно меня словно ударило что-то в сердце. Смуглое лицо этого человека ничем особым не выделялось, но я узнал его – болью моей раны, кровью, вылитой из моих вен, собственной нынешней неполноценностью. Я знал: это он.

– Наш садовник, – сказал охранник, перехватив мой взгляд.