– Мала еще мать учить. Проживи с мое, получи то, что я получила, тогда и разговаривать будем! – В голосе Катерины было столько злобы, что Мара перестала делать попытки наставлять ее на путь истинный. – Мне тридцать пять, а уже троих похоронила: мужа, мать, сына. Никогда не думала, что так все сложится.

– Я люблю тебя, мам, – Мара не держала на нее зла за то, что не слышала от матери последнее время доброго слова.

– Брось, Мара! – В голосе снова зазвучали стальные нотки, неприкрытое раздражение. – Зачем мне твоя любовь? Что мне с ней делать?

Мара не знала, что ответить. То, что вертелось на языке, все равно ничего не могло исправить, и потому Мара молча принимала одну грубость за другой. Она уже перестала верить в то, что отношение матери к ней когда-нибудь изменится к лучшему. Любила ли она вообще свою дочь, если может теперь вот так обращаться с ней? Мара вглядывалась в постаревшее, почерневшее от горя лицо Катерины, пытаясь найти в нем хоть малейший намек на мучившие ее вопросы. Тщетно… А Катерина вскоре зачастила уезжать в город, едва дожидаясь первого автобуса. Она быстро одевалась еще затемно и, громко хлопнув входной дверью, выходила во двор. Она знала, что Мара будет стоять у окна и смотреть ей вслед, но не оглядывалась. Ненависть, проснувшаяся в ней к дочери, росла с каждым днем, а потому видеть лишний раз ее лицо, рыжие волосы не было желания. И вообще этот дом, этот опостылевший поселок – пусть все горит огнем. Почему она должна снова и снова приезжать туда, где осталось ее разбитое горем сердце?

Возвращалась Катерина через день, а то и через несколько дней. Мара совсем издергалась, не представляя, где она пропадает все это время. Появлялась мать неожиданно, вваливаясь в дом растрепанная, грязная, пьяная. Мара подхватывала ее, едва стоящую на ногах, укладывала в постель, снимала одежду, обувь, а потом подолгу сидела рядом, со страхом вслушиваясь в ее неровное дыхание. Это был то храп, то тихое посапывание, то вдруг полная тишина. Тогда Мара прислушивалась и улавливала едва слышные вдохи и выдохи. Она так боялась, что когда-нибудь мать не проснется после очередной пьянки. Даже такой, грязной, грубой, едва ворочающей языком, она была нужна Маре. Единственный родной человек, оставшийся у нее на этом свете. Хотелось верить, что мать одумается и перестанет опускаться. Но время шло, пролетело два года, а Катерина дошла и вовсе до крайностей. Она не являлась домой неделями, а потом возвращалась и выгоняла Мару на улицу среди ночи. Дочь по-прежнему вызывала у нее раздражение, а когда та пыталась уложить ее в кровать и напоить горячим травяным чаем, резко отбрасывала руку с чашкой.

– Отстань от меня со своей бурдой. Водки налей – выпью! Ишь, смотрит как, – Катерина наступала, а Мара пятилась к дверям. – Что-о, осуждаешь?! Вон, пошла вон. Не могу тебя видеть, рыжая паскуда, вон!

Ее пьяные крики будили соседей. Так случалось уже не раз и не два. Тетя Глаша снова и снова забирала Мару к себе, а утром Катерина, нахмурив брови, настойчиво стучала в двери соседки.

– Чего шумишь-то? – Глафира Андреевна мерила Катерину осуждающим взглядом.

– Мара у тебя?

– У меня.

– Пусть домой идет, – глухо говорила Катерина и, не дожидаясь ответа, шла к себе.

– Что она там не видела и чего еще не слышала? – кричала ей вслед тетя Глаша. – Зачем она тебе в такую рань?

– Моя дочь, говорю, что домой пора!

– Иди поешь, потом пойдешь, – собирая на стол, обычно говорила Маре сердобольная соседка. Ей было тяжело видеть, как слезы то и дело наворачиваются на глаза Мары. – Переезжай ко мне насовсем. Как-нибудь проживем. У меня корова, а это сейчас большое дело. Да и сколько нам надо, как-нибудь протянем.