Сегодня у него тренировка, успокаиваю я себя, какая-то из, и иногда я завидую тому, что он будто умудряется быть в нескольких местах сразу, чтобы все успевать, но временами мне его чудовищно жаль. Уж лучше быть невидимкой, как я, чем отдуваться за нас троих. Нападающий в футболе, центровой в баскетболе, первый базовый в бейсболе, а помимо того еще и круглый отличник. Не представляю, как среди всех этих занятий он улучает время на сон и, конечно, ненависть к моей скромной персоне. В глубине души я лелею глупую надежду, что однажды у него не останется сил на последнее. И тогда, быть может, мы станем нормально общаться. Наивно рассчитывать, что он вдруг станет заботиться обо мне, как о Тоби, но я согласна и на самую малость. Только бы перестать быть мерзким насекомым в его глазах. Услышать от него свое имя, а не презрительное «эй» или «рыжая».
Откинув крышку, я ловлю себя на мысли, что, возможно, подсознательно пытаюсь понравиться. Ведь на этом прекрасном инструменте играла их мать. Я надеюсь, что хоть одна общая черта с ней – музыка – сделает меня менее отвратительной в глазах Винса. Я очень глупа. Очевидно, что я только все порчу.
Я пытаюсь представить себе Патрицию – эту изысканную, но печальную женщину, на месте, где сейчас сижу я, увлеченную исполнением этюда или пьесы. Ее фигуру, объятую солнечным светом из высоких окон, собранные волосы и красивый профиль. Пыль, кружащуюся в воздухе, наполненном музыкой.
В этом доме не принято о ней говорить, но я словно чувствую эхо ее шагов и незримое присутствие. Мне так жаль, что она умерла. Я хотела бы узнать, какой она была при жизни, пока ее дыхание не оборвал тот роковой выстрел. Или встреча с проклятой рыжей девчонкой.
Прикасаясь к клавишам, я прикасаюсь к ее душе, навсегда заключенной в черно-белых клавишах.
Я молю о прощении.
Слезы капают на нотные листы, разложенные у меня на коленях, и сквозь пелену на глазах я пытаюсь разобрать хитросплетение неведомых закорючек. Я выуживаю из памяти сведения, что почерпнула в школьной библиотеке, силясь разобраться в нотной грамоте, но моим рукам не хватает опыта и скорости, оттого мелодия выходит неуверенной и тихой.
Даже в столь несовершенном виде – это чистое, непостижимое волшебство.
Звуки уносят меня далеко – от моего хилого тельца, гротескно-крошечного возле огромного рояля, от раскаяния и грустных мыслей. Я позволяю музыке вести себя в какое-то иное, прекрасное место, где нет смерти, болезней и одиночества. Я не замечаю, как яркое солнце закатывается за горизонт, а комнату наполняют синеватые тени. Я уже не силюсь разобраться в нотах и просто сижу у рояля, восстанавливая в памяти те последовательности клавиш, что мне удалось разобрать. Я не слышу шагов. Я забываюсь. Забываю, что за все на свете нужно платить. И особенно – за нарушение правил.
Я отдергиваю руки за минуту до того, как тяжелая крышка перебьет мне костяшки пальцев и пресечет раз и навсегда глупые мечтания о музыке.
– Какого черта ты тут забыла?
Я вжимаю голову в плечи и тороплюсь спрятать ноты, но Винсент проворнее. Он отнимает их у меня и, щурясь, разглядывает свою добычу в полумраке зала. Вот она – главная улика!
За этот год я неплохо научилась выгадывать моменты, когда он отвлекся, чтобы осторожно посмотреть на него, ведь его, словно он какой-то дикий, агрессивный зверь, страшно раздражает прямой зрительный контакт. Со мной. Ненавистной рыжей девчонкой. А мне важно оценить степень его гнева, да и хочется лишний раз на него полюбоваться. Темнота крадет у меня то немногое, что я могу себе позволить. Я вижу только светлые рукава его спортивной куртки и белоснежную кожу. Волосы чуть влажные, и несколько прядей прилипло к вискам. Глаза кажутся темнее, сейчас они цвета графита. И в них полыхает ярость.