Больному брату мать давала пищу; тот укатывал, справляясь левой ручкой (из-за малости), но появлялся, с кашлем и с больным румянцем, требуя «щирбет».

– Снедь в сумке, ― уточнила мать. ― Всё предусмотрено? Вдруг вы сломаетесь? Вдруг вы приедете – нет стёкол, выбиты? Вдруг обострение? Как быть?

– Сто вдруг, – изрёк я. – Но, на деле, если машина выйдет из строя – не доберёмся; значит, пропустим всякие стёкла. Если же стёкла – мы добрали́сь… Тош, едем?

Сын кивнул, листая книжку (Чехов).

На отце глубокий след бессонницы: не спал, наверно, после слов о роке Квашниных. Иссохший, с сединой, свисавшей прямо, он казался скорбной жертвой…

В комнате брата громко, истошно, пропагандонно по телевизору вещали о войне в Чечне, близ Крыма, в Палестине и в других местах… Опять война; и НАТО… Нет, не в НАТО суть, – в Чечне, скорей… Да и не в ней; нет вовсе. Не Чечню бомбят, – меня… Не случаем я слышу! То – бегущему вослед рок воет: не сбежишь, раб! стой!! попался?!!.. Вмиг всплыла тревога.

– Я Тоша Чехов! Не понимаешь? – Сын тыкал пальцем прямо на титул названной книги. – Этот писатель, Павлович Чехов, тоже Антон!

Поехали; сперва, по рытвинам и городским ухабам, к Симферопольскому ш., – не к новому, что путь «М-2», а к старому, что, минув Климовск, где завод оружия, стремилось до безвестных власих, зорь, углéшень, бродей, змеевок, отрадных мне, и шло меж изб из брёвен, возрастом, верно, лет этак в сотню. Часто и в россыпь виделись дачи, все сплошь кирпичные, под кровлями из стеклопластика, с большими башнями, цветными евроокнами, аркадами и колоннадами и пр. изысками как признаком горячих меркантильных дней в поклонах калькуляторам, налоговым инспекциям, кредитам, накладным, начальствию и в целом Плутосу. За стéнами подобных евродач жизнь ярче, кто-то мнит? Эмоции там широки, но мне чужды́. Мне ближе избы с курами, с копёнкой сена, с духом хлева, с лайками, с резьбой наличников, с котом на лавочке. Пуста их скудная, по нормам нынешних воззрений, жизнь? Никак. Они природны, значит, истинны; и потому им вдосталь летом ливней, в мае – щёлка соловьёв, а в стужу – печки, радуясь тихой скромной юдоли. Это свидетельство, решат, отсталости? Отмечено, что мозг у нас блокирован, что весь завал ума и качеств интеллекта – в трёх маленьких процентиках у врат всех спящих остальных. Вдруг это знак, что мыслить вредно? Мол, не думайте – тогда инстинкт вернёт эдем, кой многим равен праздности и пьянкам. Будет день, воскресшая часть мозга переделает воззрения, царящие у нас, и «зло» окажется «добром», исчезнет боль и вспыхнет райская заря… нет, много райских зорь!

Зря эти «мы», «нам», «наши», догадался я, упрятки во всемассовость, в толпу – затем, чтоб пребывать по-прежнему, как все, в стандартной логике, которая во мне вьёт метастазы гибели; ещё чтоб скрыть, что хворь моя и муки оттого как раз, что я есть нелюдь, выродок, а не как прочие.

Вот чтó пейзаж вокруг, враг тех, что лезут из Москвы, блядвы по европейским модам и клише. Globalization? Фиг! Объявятся, кто сбережёт места, от коих, если мир падёт, восстанет новое, неложное. Рай будет в том с тех пор, наверное, чтоб в новой коже цвета радуги жить в кущах роз вне всяких смыслов и идей, питаясь солнечной энергией. Ведь всё вокруг обман; искусственность впредь там, где нет людей и людскости (взять острова из пластика, поганящие океан). Чтó плоть, пространство и материя, коль разум вездесущ, а разум ― преднамеренная ложь?

Вздор, стало быть, считать «безвестными» истоки вероятных эврик и открытий. Здесь тоже, может быть, объявятся и объявлялись, думаю, мессии; взять Гомер, о коем спорят до сих пор, где он родился и вообще где корень истин, прежде жалких, нынче важных. И в глубинке чуда вдосталь! Вспыхнет гений в захолустье!