Мы шли и шли, но объявления о сдаче квартир и комнат внаем, обычно наклеенные на окнах первых этажей, нечасто попадались на нашем пути. А в тех трех-четырех случаях, когда нам везло их увидеть, выходившие нам навстречу хозяйки недоверчиво оглядывали измученную маму в далеко не новом платье, нищенский наш узелок с пожитками и заламывали нарочито несусветную цену или поспешно заявляли, что комната вот только что сдана и уже получен задаток.

Под вечер мы совсем выбились из сил, и мама молча опустилась на паперть какой-то маленькой церквушки, уже не обращая внимания на мои негромкие протесты. Но я оказался прав: место на паперти искони принадлежало нищим, и какая-то толстая, просто одетая женщина в белом платочке вышла из церкви, перекрестилась и, подойдя к нам, протянула маме копеечку, а мне достала из сумки большой бублик, посыпанный маком.

Мама схватила ее за руку и принялась объяснять, что мы не собираем милостыню – мы ищем и не можем найти жилье, и не знает ли добрая женщина, кто бы мог приютить нас Христа ради.

Тем временем я понял, как сильно я проголодался, и, боясь, как бы мама не отказалась и от бублика, поспешно разломил его и буквально впился в него зубами.

Женщина высвободила свою руку из маминых пальцев, в раздумье поглядела на нас, погладила меня по голове и сказала маме:

– Ну уж пойдемте, что ли, со мной – у меня не велика хоромина, да муж на фронте, детей нет: как-нибудь поместимся. В тесноте, да не в обиде.

Так мы поселились у Анны Семеновны, что называется, угловыми жильцами. Она напоила нас чаем все с теми же маковыми бубликами, которые, оказывается, сама пекла и для себя, и на продажу, сдавая в ближайшую булочную. В ответ на робкую попытку мамы выяснить, как будет с платой за жилье, та только махнула рукой:

– Хватит с хозяев, что я сама плачу им. Обживетесь, куда-нибудь пристроитесь – тогда и разговор будет.

Казалось, наше горе-злосчастие решило дать нам передышку.

* * *

Но утомительный наш поход, видимо, подорвал последние мамины силы, и она снова слегла. Особенно плохо ей стало под Светлое Христово Воскресенье. Анна Семеновна, отправив в булочную целую партию пахнущих ванилью воздушных куличей, ушла в церковь ко всенощной, а мама металась в жару, и после особенно затяжного приступа кашля кровь хлынула у нее горлом…

Я таскал ей мокрые холодные полотенца, но они быстро становились теплыми и покрывались алыми пятнами. «Доктора! Надо скорее доктора!» – наконец мелькнуло у меня в голове, и я, полураздетый, выбежал на темную улицу.

Знакомого мне врача, которого уже приглашали к маме, не оказалось дома: он тоже ушел в церковь на пасхальную службу. Других докторов поблизости я не знал, да у меня и не было денег, чтобы заплатить им.

Мне было страшно возвращаться домой, не зная, что с мамой, и я просто бежал по улице, не зная куда и громко рыдая от отчаяния.

Не знаю уж, чем эти мои крики показались опасными встречному японскому патрулю, но солдаты поймали меня и, несмотря на мои просьбы и мольбы отпустить, притащили в какую-то караулку.

* * *

Там, среди каких-то, тоже, видимо, задержанных на улицах, людей я провел, как мне казалось, несколько часов, совершенно обессилев от рыданий и криков, пока дверь камеры не отворилась, впустив нескольких русских военных.

Мои соседи кинулись пересказывать им то, что сумели понять из моих бессвязных воплей, и один из военных, высокий смуглый офицер в погонах военного медика, крепко взяв меня за руку, что-то втолковал японцам на непонятном мне языке.

Затем он обратился ко мне:

– Ты где живешь? Я – доктор. Аптека от вас далеко?