Было и еще одно обстоятельство, заставлявшее его разыскивать эту, по существу, незнакомую женщину: в этих поисках он словно приближался опять к владыке Николаю, слышал его голос, произносивший евангельские слова о милосердии, видел его участливые, сострадающие глаза. Это было глубоко личное чувство, которым он не мог и не хотел делиться ни с кем. И оно же натолкнуло его на мысль обратиться к отцу Алексию, показать фотографию, которую он теперь постоянно носил с собой, и спросить, не встречалась ли ему эта женщина, нет ли ее в числе прихожанок?

Василию не хотелось искать Анастасию Павловну по каким бы то ни было официальным каналам: вряд ли он смог бы объяснить там достаточно убедительно причину своих поисков. Кроме того, ему казалось, что в ту ночь исчезнув после их разговора (как оказалось, навсегда) в дождливой непроглядной тьме, она оставила ему какую-то тайну и, может быть, не хотела, чтобы обстоятельств ее жизни касались посторонние. Он тоже не искал бы ее так настойчиво, уважая ее право исчезнуть, если бы не крепнущее предчувствие, что с ней случилась какая-то беда. И еще был мальчишка, пытливо и доверчиво смотревший с фотографии живыми, смышлеными глазами.

Василий встретился с отцом Алексием на другой же день после своего похода на Орлиную гору, показал ему фотографию и рассказал все обстоятельства своей встречи с Анастасией Павловной. Священник, надев очки в круглой проволочной оправе, долго молча всматривался в снимок, наконец, вздохнув, снял очки и, протирая стекла, медленно сказал:

– Боюсь ошибиться, но… Впрочем, давайте посмотрим в приходской книге… Вот… Нет, к сожалению, я не ошибся: я отпевал ее нынешней весной.

– А мальчик?! – вскрикнул Василий. – Что сталось с мальчиком?

– Да… Припоминаю – там был мальчик. Наш церковный староста, кажется, договаривался с их квартирной хозяйкой определить его в сиротский приют. Какой именно? К сожалению, не знаю, Василий Сергеевич. Не сочтите это за черствость, просто за последнее время мне пришлось пропустить через себя столько человеческих трагедий…

«А вот преосвященный Николай сумел вместить в своем сердце среди стольких разных человеческих судеб и маленькую мою. И ведь тоже была война…» – с невольным укором подумал Василий и тут же осудил себя за этот невысказанный упрек: каждый трудится на ниве Господней в меру своих слабых человеческих сил, и не всем сужден нравственный подвиг святителя.

Однако мальчик был, он остался совсем один, и ему нельзя было дать затеряться в суматохе этих неспокойных, совсем не подходящих для маленьких детей, жестоких времен. Василий поклонился отцу Алексию и попросил свести его при первом удобном случае с церковным старостой.

– Да вот он – у свечного ящика, – промолвил отец Алексий, показывая кивком головы на плотного седого мужчину с окладистой бородой.

Проведенные шепотом краткие переговоры, увы, не дали ничего утешительного. Парамон Ильич, так звали старосту, с сокрушением развел руками.

– Верно, была у меня договоренность о сиротском приюте, бывшем Мариинском, с Анной Семеновной, их квартирной хозяйкой, значит, насчет Николушки – так мальца звали. И через пару дней пошел я к ней проверить, как обстоят дела. А она мне прямо чуть не в ноги бухнулась: «Грех-то какой, батюшка Парамон Ильич, – голосит, – недоглядела я малого. Сбег ведь». Спрашиваю, как, дескать, сбег? «А как сказала я ему, собирайся, мол, Николушка – завтра пойдем в приют определяться, так он сжался весь, посмотрел на меня волчонком – и ни словечка. А наутро хвать – ни его, ни одежонки, какую я с ним в приют собрала». Я спрашиваю ее, не прихватил ли паренек с собой чего хозяйского – денег там… Нет, говорит: «Только хлеба краюху да еще медальончик у них был такой на цепочке с портретом барыни. Я прибрала было, думала, может, золотой… И фотки нет, что у них на столе стояла – ну еще где он с барыней снят. Рамочка одна пустая осталась».