Егор Дриянский

Записки мелкотравчатого[10]

(отрывок)

После обеда между охотниками начался жаркий спор с различными шутками, прибаутками и прочими вариациями. Стерлядкин отпускал остроты насчет Бацова и ловко над ним подтрунивал; последний возражал, горячился, отбранивался, но все это было у него как-то невпопад, как говорят – «не в строку». Меня одолевала дремота, но уснуть не было возможности, потому что волею-неволею я обязан был состоять в роли свидетеля и посредника.

– Ну, ты, скажи, пожалуйста, так ли это все было, как я говорил? – обращался ко мне Атукаев, рассказывая о подвиге Чауса.

Вслед за тем Бацов, в споре со Стерлядкиным и прочими, приступил ко мне с умоляющим видом: «Ну, вот ты, как сторонний человек, уверь их, пожалуйста» – т. п.

Правду сказать, не видавши по дальности расстояния ничего, что делалось на той стороне котловины, я брал многое на совесть, но, не желая оставить в одиночестве бедного Луку Лукича, поддерживал его, сколько мог.

Вскоре, однако же, этим разговорам положен был конец. Вошел стремянной[11] и доложил Атукаеву, что к нему припожаловал пастух Ерема.

– Ну, вот кстати; давай его сюда! – проговорил граф стремительно. – Вот вам, господа, и конец всем побасенкам, – прибавил он, обратясь к Бацову и Стерлядкину. – Верно, есть подозренный[12].

С этим словом в отворенную настежь дверь протиснулся необычайного вида человек. Ростом он был – косая сажень, лицом страшен, борода всклочена, в нечесаной голове торчали солома и ржаные колосья. Наряд его состоял из лаптей, посконных затасканных портов и побуревшего сермяжного полукафтанья с множеством заплат и отрепанными рукавами; под мышкой держал он баранью шапку, а в правой руке такую палицу, что ой-ой! При взгляде на это страшилище мне тотчас вспал на мысль Геснер[13], с его Меналками, Дафнисами, Палемонами и со всею вереницею пригоженьких лиц, удержанных памятью из детского чтения. Поверх кафтана, от дождя, Ерема драпировался толстою неудобосгибающейся и не идущей в складки дерюгой, накинутой на плечи в виде гусарского ментика[14].

Помолясь святым, Ерема поклонился всей честной компании, отшатнулся к притолке и загородил собой дверь.

– Что скажешь, Ерема? – начал граф.

– Русачка обошел, ваше графское сиятельство! – произнес Ерема таким голосом и тоном, по которому можно было понять сразу, что этот страшный и неуклюжий детина был простейшее и добрейшее существо.

– Хорошо. А где лежит? На чистоте? Травить можно?

– Как же, батюшка! В Мышкинских зеленях[15], на мшищи[16]. Трави – куды хошь. Матерой русачина; сулетошний[17]. Он самый, батюшка, безобманно…

– А, ну, если только он, так спасибо! Вот тебе за усердие, – граф подал ему целковый рубль, – а эти господа еще от себя прибавят. Только смотри, тот ли? Пожалуй, вместо его, ты насадишь собак на какого-нибудь настовика[18]! Как бы нам не сплоховать!

– Будьте в надежде, батюшка, ваше графское сиятельство, он самый; уж я к нему пригляделся: что ни день, почитай, видаю. И к скотине приобвык… энто, нарочно нагоню стадом, – только что ужимается, пес, да уши щулит[19]… лобанина такой…

– Ну, вот вам, господа, и делу конец! – сказал Атукаев Стерлядкину и Бацову. – Вот и увидим, чья возьмет. А уж русачок, рекомендую, распотешит дружков, если это лишь тот, которым я прошлый год потешался раз до трех. Так уж скажу наперед – одолжит! Будет за кем повозить воду! Ну, Лука Лукич?

– Что ж, пустяки, – отвечал Бацов, выпуская обильную затяжку дымом, но в этих как-то небрежно сказанных словах уже было заметно раздумье.

– Этак, пожалуй, мы, не долго думая, и на попятную… – прибавил Стерлядкин.