Генерал говорил ещё, когда Наталья оттащила Наумова в сторону.

– Вы, – сказала она, – знаете лучше Варшаву, можете мне тут послужить: узнайте, что играют в театре, достаньте для меня ложу, потом мне понадобится самый лучший портной, самый лучший парикхмахер, а так как будете иметь много работы со мной, то папенька вас от службы освободит. Вы будете адъютантом при мне.

Говоря это, она смеялась, а Наумов даже рос от радости, и то, что приобрёл за время пребывания в Варшаве, потерял в одну минуту. Всё, что не касалось Натальи и его любви, казалось ему теперь странным и почти смешным.

Когда в этот вечер ему было нужно пойти к Быльским, не узнали его там – так изменился и погрустнел. Только Куба при первом упоминании о приходе полка сразу догадался о влиянии, какое товарищи оказали на бедного Наумова. Из нескольких скептических слов академик узнал состояние его души, а когда мать и сёстры ушли, он обратился к погружённому в мысли офицеру:

– Слушай-ка, Станислав, я понимаю твоё положение, оно очень тяжёлое, это правда, но двум панам служить никогда нельзя, можешь или быть с нами или против нас. Нужно хорошо всё взвесить и не будешь так мучиться, как сегодня. Польское дело есть того рода, что требует жертв и не обещает ничего, кроме страданий; нужно вооружиться мужеством, дав клятву. По матери ты поляк, по отцу – русский, по бессмертному духу – вольный человек, не прислужник; я надеюсь, что ты выберешь себе лучшую участь, а не пойдёшь с той бездушной толпой, которую будут на нас натравливать. Генрик должен был тебе поведать, какими будут твои обязанности, я понимаю их немного иначе, потому что не хочу революции и бунтов, но апостольства и преображения.

– Эта напрасно, – сказал Наумов, – на нас обращены глаза, величайшее недоверие, уже сегодня полковник предостерегал, что правительство знает о намерениях польских революционеров.

– Вы думаете, что поэтому нужно отказаться от работы? – спросил Куба. – Это её только затрудняет, но нас от неё не освобождает.

Какое-то время молчали. Наумов был грустен; всё это вместе отравляло ему любовные грёзы, которыми страстно был занят. Возвратившись домой, он ходил пару часов, задумчивый, размышляя, что делать, Генрик его уже включил было в военный список, отступать было трудно, а Наумов не был ещё расположен к мученичеству.

Как раз на следующий день должна была быть сходка и совещание у Генрика, он решил не ходить на неё и постепенно эту работу оставить. Но, приняв это решение, он сам его сразу устыдился. Пришла ему в голову мать, судьба несчастной Польши, и он снова заколебался.

– Что будет, то будет, – сказал он, – от меня не много зависит, следовательно, увидим позже.

И так, колеблясь, с образом Натальи перед глазами он уснул.

Не раз замечали, что хотя иногда либеральные русские высказываются решительно, когда только приходиться подтвердить слова действием, особенно когда действие должно быть спонтанным и выходит за рамок повседневной жизни, отступают и сказываются чрезвычайно слабыми. Есть это, однако, очень легко объяснимым результатом привычки к деспотизму, который не может полностью спутать мысли человека, но становится на дороге любому действию. Отсюда русские воспитанники иногда отваживаются думать, но ничего делать не умеют.

Как раз таким был Наумов, в котором, кроме ослабевающего влияния страсти, отзывалось образование, делая его боязливым и неуверенным в себе. Имел он самые благородные желания, но ему не хватало энергии для свершения их.

* * *

Случай, на первый взгляд маленький, больше поколебал расположение Наумова, чем можно было ожидать. В этот вечер нетерпеливая Наталья Алексеевна велела её с младшей сестрой отвезти в театр. Никто в то время, как известно, из местного населения в театре не бывал, играли, однако же, наперекор, перед пустыми креслами, которые изредка были заняты горсткой офицеров и погрустневшими артистами. Ложи были совсем не заняты, весь триумф красивой русской ограничился разглядыванием её в бинокль несколькими офицерами, которые в ней сразу по шику узнали петербургскую воспитанницу. Но дочке генерала, привыкшей к поклонникам в мундирах, мало было этой повседневной еды, ей досадно было то, что она одна сидела среди пустых лож, и, прежде чем кончилось представление, вышла, теряя терпение, недовольная, ругая Наумова, который её провожал. Перед воротами театра несколько уличных мальчишек как-то насмешливо на неё посмотрели, и это ещё прибавило ей плохого настроения; поэтому она вернулась домой в самом дурном расположении к Варшаве.