А когда Саша ушел со сцены, в маленькой комнатке, служившей им всем грим-уборной, пело радио – кто-то опробовал новокупленный дорогой и сложный магнитофон. Это был мягкий рок не очень высокого пошиба, на окне бурлил кипятильник в стакане, и Саша успел с комфортом выпить чая с московскими сушками, прежде чем пойти изображать голодного и пьяного Астрова.

Словно нарочно все сошлось наоборот – он играл не то, что чувствовал, и говорил прямо противоположное тому, что думал. Наверное, так было не в первый раз, но впервые все это резало так остро – может быть, потому, что играли они в этом чудном средневековом городе, где страдания российских мелкопоместных интеллигентов выглядели не менее экзотическими, чем повесть о вожде с острова Мумбу-Юмбу и его кокосовой пальме.


В антракте Сашу перехватил Сам.

– Да ты что, Смирнов, гребанулся?

– Что вы имеете в виду? – задал Саша неизбежный риторический вопрос, а сердце упало куда-то в желудок: ну вот, началось. Теперь не скоро кончится.

– А ты не понимаешь? Да ты думаешь, раз не Янаи – то раздолбаи, все уже можно, уже никто и ничего? Ты остаешься, а нас всех – вот, и вот, и вот, – энергичные жесты Самого однозначно пояснили, в какой именно позиции ему предстоит подвергнуться принудительному половому акту.

– Да ну что вы, Юлий Иванович. Время не то.

– Ага, а ты у нас Ростропович! Только кто за тебя играть будет?

– Вы говорили, у Андрюши неплохо получается.

– Молод еще Андрюша. Ладно, ты мне лапшу-то не вешай, давай так – иди играй, не буду тебя дергать, но после спектакля подойдешь и скажешь: ты с нами или как.

– У меня тут, Юлий Иванович, девушка. И не пацан я, в конце концов! Могу хоть что-то решить за себя?

– Можешь? Ну… – Сам только махнул рукой и добавил: – Всё, на сцену.

Второй акт прошел уже на каком-то автопилоте, Саша внутренне проигрывал разные линии поведения с Самим, но ничего не получалось. И все же отступить он после всего этого не мог: мол, сдуру брякнул, простите мальчишку. Хотя, пожалуй, и впрямь сдуру…

А после спектакля они действительно сидели и выпивали – прямо в автобусе, по дороге в Амстердам, на заднем сиденье, чтобы побольше народу уместилось. С одного боку Саше жарко сопел в ухо Венька, то ли жалея о решении друга, то ли завидуя его смелости; с другого – дружески обнимал нехмелеющий Первый, подливая новые и новые порции «Московской». Он все говорил и говорил хорошие слова и вроде бы отговаривал – но не сказал ничего главного, решающего, ради чего стоило бы забыть обо всей ерунде и спокойно вернуться в Москву, тянуть лямку несуразного и любимого театра. Не то чтобы Саша ждал этих слов, но после неожиданной похвалы, полученной им сегодня от Первого, что-то такое могло прозвучать.

Может, Первый только слегка поуговаривал, а вот уговорить, заставить сделать выбор – не считал себя вправе? А может, Саша просто играл сегодня бездарно и все сказанное до начала спектакля относилось лишь к неожиданному и спонтанному блеску его первых амстердамских спектаклей? Блик, который неожиданно вспыхнул и пропал, мимолетный и несамостоятельный, как отсвет фонарных огней на черной воде каналов? Говорят, нет такого графомана, который не написал бы одного гениального стихотворения… Вот и Саша, наверно, бездарный актер двух-трех гениальных спектаклей.

Но уже Саша опьянел – и то ли плакал, то ли дремал на плече трезвого Первого, все больше убеждая себя в собственной никчемности, а разговор замирал, скатываясь в дружелюбные междометия, пока автобус отмахивал километры автострады на пути к Амстердаму.

Уже в номере гостиницы к нему пришел Сам. Лично. Саша не на шутку перепугался, что он, вдребезги пьяный, сейчас скажет или сделает что-то такое, после чего Сам на него и посмотреть не захочет.