– Саша… Если это серьезно, то подожди. До завтра время еще есть. Посидим вечером, выпьем. Понимаешь… ты ведь актер. Ты правда – актер.

И горячая волна сомнения, благодарности и теплоты поднялась в Саше к самому горлу, почти до слез – и отступила.

– Спасибо, Дмитрий Федорович. Я же так с вами не расстанусь.

Но свет уже начал зажигаться, они с Нинкой вышли на сцену, и вот она уже налила стакан остывшего чаю, подала, неумело играя старческую немощь:

– Кушай, батюшка.

– Что-то не хочется, – ответил он и по роли, и от себя на их «останься».

Спектакль покатился по гладко наезженной колее, реплики и движения возникали как бы сами собой, и Сашино сознание, как это обычно и бывало, могло отключиться в достаточной мере, чтобы думать о вещах совершенно посторонних – и при этом без риска спутать текст. Эту способность Саша в себе не любил и считал ее признаком дурного актера – он не знал, что такое перевоплощение, он жил на сцене собственными повседневными заботами. Но не удавалось переломить это в себе, начать думать за своего героя, а не за себя. Верно говорила многоюродная тетка.

– Я стал чудаком, нянька… Поглупеть-то я еще не поглупел, Бог милостив, мозги на своем месте, но чувства как-то притупились.

Казалось, за всю эту поездку в нем только и осталось, что обнаженные, переполненные чувства – и лучше бы они и вправду притупились…

– Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю… Вот разве тебя только люблю, – склонился Саша в заботливом поцелуе над Нинкиным затылком. Вот она, вот она, интеллигентщина наша проклятая, вот та литературщина, в которой тонет Россия! А если – хочу, нужно, и даже люблю?! Что, неинтересно тогда?

– Может, ты кушать хочешь? – ответила «старушка» заботой на заботу.

– Нет. В Великом посту на третьей неделе…

Ах, как стыдно нам хотеть кушать! Великий пост идет в стране не третью, а тридцать третью неделю, и разговён не предвидится – а мы все делаем вид, что не в том проблема, что нам бы искусство спасти, культуру от разрушения, шестая симфония в блокадном Ленинграде. А кто же кушать не хочет – на самом деле? Только тот, у кого есть что покушать…

Вышел из дома выспавшийся Первый-Войницкий, пожаловался, что ест на обед разные кабули и пьет вина (а на самом деле Первый ест консервы и пьет то водку, то пиво, то смешивает), и как это все нездорово (водку с пивом – точно, а вот кабули эти загадочные – ой ли?), и как это плохо, что он спит, ест, пьет и не работает…

А потом Первый с Сашей стали обсуждать достоинства жены профессора и проблему ее верности – фальшиво это или нет. Господи, когда, где и почему были все эти проблемы? Кто в России, кто в Голландии мучается проблемой супружеской измены, кто придает ей псевдофилософскую глубину? Хочешь – изменяй, не хочешь – нет, ноу проблем.

А потом пришли мужики, все насчет пустоши – и вот только тут ничего не изменилось. Как не давали им пустошь при Чехове, так не дали и при большевиках, не дадут и при демократах, и все они будут ходить за ней к разномастным барам, а пустошь так и будет пустошью, и ничего на ней никогда не вырастет. В России, разумеется, не здесь. Здесь земля отвоевана у моря ценой человеческих жизней, здесь и слов тех нет, которыми так богат наш великий и могучий: пустошь, распутица, хлябь, бездорожье… Здесь не будут ломать голову над мировыми проблемами, не будут, как профессор, писать о реализме и натурализме, а будут жить – реаль но и натурально. Да, приземленно, да, без Чехова и Мейерхольда, но разве это хуже?

Но спектакль шел своим чередом, вне зависимости от внутренних, неслышных монологов его участников, и доктору Астрову подошло время произносить свою ударную речь о красоте и гибели русских лесов, до которых Саше, в общем-то, дела было не больше, чем гипотетическому доктору Астрову до красот города Брюгге, где ликовал и мучился Саша.